Марина Федоровна похлопала Катю по плечу.

— Теперь, душа моя, ложись, надо к завтра сил набраться, — сказала она наконец, особенно ласково глядя на раскрасневшуюся от частого нагибания девушку.

Катя простилась и вышла, но лечь ей удалось нескоро. На своем комоде она нашла целую кипу альбомов и несколько записок, в которых ее умоляли написать что-нибудь на память. Делать было нечего, надо было написать в каждый альбом хотя бы по несколько строк. Над этой работой она просидела более часа. Она писала, то улыбаясь, то серьезно, то откинув голову на спинку стула и положив перо, — как будто обдумывала что-то, вдруг потом принималась скоро-скоро писать. Закончив, еще раз перебрала все альбомы, пробежала написанное, отложила их и долго еще продолжала сидеть, опустив голову на руки и не двигаясь, потом встала, помолилась и легла…

В исходе двенадцатого на следующий день, солнечный, ясный и жаркий, Катя и Варя, обе одетые в собственные платья, переходили из одних объятий в другие. Катя — высокая стройная брюнетка с нежным цветом лица, прекрасными зубами и широкой косой, в несколько оборотов уложенной и заколотой большими шпильками на затылке, в сером дорожном платье, перетянутом широким кожаным поясом, в белом воротнике и откладных рукавчиках на узком у запястья рукаве. Варя — с темными, почти черными, глянцевитыми, спускавшимися в локонах до пояса волосами, блестящими карими глазами, густым румянцем на щеках, в белом кисейном платье, с розовым поясом — подарке Александры Семеновны.

— Катя, пиши, душка! Не забывай! Меня, меня поцелуй! И меня тоже! Москве поклонись! А от меня Валдаю! Пиши! — кричали девушки, толпясь возле сестер. — Варя, приезжай в будущее воскресенье! Счастливицы! За вами первыми приехали! — слышалось со всех сторон.

— Mesdames, да не теснитесь так, Варю изомнете. Когда я буду выходить, я попрошу, чтобы мне сделали точь-в-точь такое платье. Какие душки эти малюсенькие цветочки на лентах!

Прощание и обнимание продолжались так долго, что Александра Семеновна потеряла терпение и просила напомнить «детям», что пора ехать.

— Прощайте, до свидания, прощайте! Пиши, я буду тебе писать, и я, и я! — кричали девушки, теснясь и стараясь хоть прикоснуться к Кате и Варе, которые целовались, обнимались и обещали все, чего от них хотели.

— Вот это твои ключи. Чемоданы, мешок и подушки уже отправлены к Вадимовым. За тобой приедут в семь часов. Вы нагоните их в Москве или в московском имении. Это тебе на дорогу, — сказала Марина Федоровна, подавая Кате небольшой сверток, перевязанный розовым шнурочком. — Я жду твоего письма с дороги, непременно. Христос с тобой.

Она последняя в доме обняла Катю и перекрестила ее.

— Слава Богу! Благослови Господи! — сказала Александра Семеновна уже в карете, целуя Катю, которая нагнулась и прижала к губам ее руку.

— Благослови вас Господи, вас и дорогого Андрея Петровича за все, за все, что вы для нас сделали! — шептала Катя.

Растроганная старушка обняла Катю, потом Варю, потом опять Катю и, смеясь сквозь слезы, сказала:

— Да сидите смирно! Народ пальцами на нас показывает, рты разевает.

Когда карета подъехала к подъезду дома, из которого Катя и Варя уехали детьми и в котором Варя с тех пор не была, к ним навстречу выбежал Лёва.

— Федя! — вскрикнула Варя, выскакивая из кареты, сжимая лицо хорошенького черноглазого, белокурого мальчика в своих руках и горячо целуя его.

— Лёва, ты хочешь сказать, — поправил ее мальчик, разнимая ее руки и торопливо целуя Катю. — Как долго-то! Мама уже беспокоилась. Андрей Петрович собрался за вами ехать.

Последние слова Лёва договорил уже на бегу. Он опередил сестер, чтобы оповестить мать и Андрея Петровича об их приезде.

Много было поцелуев, обниманий и пожеланий в этот счастливый час. Анна Францевна будто очнулась от долгого тяжелого сна. Увидев дочерей, она бросилась к ним.

— Как папа был бы счастлив! — сказала она и зарыдала.

В эту минуту все в доме были счастливы — и Анна Францевна, и дети, и старички Талызины, и старая няня Мариша, от радости поклонившаяся в ноги своим барышням, и Лёва, суетившийся и хлопотавший об угощении сестер, и прислуга Талызиных, видевшая красавиц барышень маленькими девочками.

Вечер подкрался незаметно. Никто в квартире Талызиных еще и не вспоминал о предстоящей разлуке, когда к подъезду дома подъехал и остановился дорожный экипаж, запряженный четверкой худых разношерстных лошадей. С козел соскочил пожилой лакей в дорожном платье, с сумкой через плечо. Он подошел к дверке, отворил ее и, сказав: «Постойте, Авдотья Егоровна, я сейчас узнаю, этот ли подъезд», — поспешно скрылся. Лошади потряхивались, поднимая и наклоняя головы, погромыхивали бубенчиками. Ямщик, сидя боком и опустив вожжи, равнодушно смотрел перед собой и время от времени только покрикивал: «Ну-у ты! Тпру-у-у!»

Лакей вернулся, сказал что-то, просунув голову в тарантас. Через минуту оттуда показалась голова в темном платочке, подвязанном у подбородка по чепцу с белыми оборками, потом две морщинистые руки, крепко ухватившиеся за стенки экипажа, потом согнутая спина в темной кацавейке [122] и, наконец, вся Авдотья Егоровна, бывшая няня, а последние годы ключница в доме Павла Михайловича Вадимова…

В восемь часов с лестницы сошли заплаканные Катя, Анна Францевна, старички Талызины, Варя, Лёва, Мариша и вся прислуга Талызиных, обвешанная разными коробками и свертками. Катя не помнила, как с ней прощались, как ее посадили в тарантас, что ей говорили и что она говорила. Она помнила и чувствовала только чьи-то горячие слезы на своих щеках, чьи-то крепкие поцелуи на руках и страшную усталость во всем теле. Она не помнила, как тарантас отъехал от подъезда, не помнила ничего, сидела и смотрела на улицы, на дома, на народ, сновавший взад и вперед и с любопытством оглядывавшийся на дорожный экипаж, в котором она сидела, смотрела на незнакомую старушку, которая умащивала и устанавливала коробки, корзинки, корзиночки, свертки и ящички, собранные Кате на дорогу.

— Так-то лучше будет, — говорила старушка себе под нос, — здесь не помешает и держаться будет прямо!

А тарантас поворачивал с улицы на улицу, потом долго ехал все прямо и, наконец, вдруг остановился.

Старичок лакей соскочил с козел и спешным дробным шагом подошел к низенькому, окрашенному желтой краской строению. Оттуда вышел какой-то военный высокого роста, в каске и в полной форме, подошел близко к тарантасу, заглянул в него, через несколько секунд кто-то как будто тряхнул экипаж сзади, потом военный, пройдя перед лошадьми, вошел обратно в дверь низенького строения. Через минуту послышались голоса, вышел старик лакей, застегивая свою сумку и поправляя ремень на плече.

— Ну, с Богом!

Он перекрестился, взялся рукой за козлы, вскочил на них, сел. Тарантас сотрясся от его тяжести. Лошади оправились, чуя дорогу, бубенчики отрывисто громыхнули.

— Трогай, с Богом! — повторил старик, оборачиваясь на город и крестясь.

Поднялся шлагбаум, тарантас двинулся, слегка покачиваясь, проехал несколько шагов… Ямщик собрал вожжи, оправился, тряхнул головой. «Э-э-эх!» — раздался на далекое пространство его лихой окрик, лошади дружно подхватили…

— Благослови Господи! — прошептала старушка.

Сердце Кати болезненно сжалось.

«Что я сделала? Зачем, зачем не осталась дома? Зачем не послушалась Александру Семеновну? Господи, помоги!» — думала она.

Лошади бежали все шибче и шибче. Бубенчики громыхали все тише и тише и наконец замерли совсем.

— Уснула голубушка! — сказала старушка. — Благослови тебя Бог!

вернуться

122

Кацавeйка — женская безрукавка, подбитая или отороченная мехом.