Поздно вечером пришел господин Клейнерц, и мне из моей комнаты было слышно, как он смеялся и говорил папе, что ему не один раз уже наставляли синяки и что он не находит в этом ничего ужасного.

Но всем остальным взрослым меня ни капельки не жалко. Мне больше не дают сладкого, и мои ролики конфискованы. Фрау Мейзер сумела сделать так, что детям с нашей улицы не разрешают больше водиться со мной, а дома мне говорят, что я позорю всю семью. Играть на улице мне тоже не разрешают. Каждый день мама и тетя Милли по часу гуляют со мной в городском парке и крепко держат меня за руки. Они говорят, что если я вырвусь, то попаду в исправительный дом для трудновоспитуемых детей или в монастырь «Доброго пастыря». Если только меня туда примут, то уж сумеют со мной справиться, в этом я могу не сомневаться. Я все время плачу и хочу умереть, потому что теперь в моей жизни не осталось ничего хорошего. Я должна ходить в лечебном корсете и всегда надевать шляпу.

Иногда я начинаю надеяться, что, может быть, маме и тете Милли надоест все время крепко держать меня за руки, потому что из-за этого они не могут рассказывать друг другу то, чего детям слушать не разрешается. «Говорят, что он даже бьет ее», – шептали они, но я понимаю решительно все и знаю, что они говорят о Леберехтах, которые живут напротив нас. Сам Леберехт всегда ходит по пивным и пьет там можжевеловую водку, а потом ломает стулья потому, что в квартире ему тесно, и потому, что жена хочет зарезать и съесть его кроликов, а ему хочется сохранить своих кроликов и гладить их. За курами жена его тоже не смотрит: одна из них проглотила штопальную иглу и умерла.

Взрослые совершенно неправы, когда сажают меня на стул и часами учат штопать чулки. В конце концов от моих иголок только куры погибнут, если мы когда-нибудь их заведем. О Леберехте я знаю больше, чем мама и тетя Милли, но я и не подумаю им все рассказывать.

Тетя Милли уже сказала как-то: «Чего доброго, девочка зачахнет на наших глазах». А я придумала замечательную вещь, которую сделаю, как только смогу опять свободно повсюду бегать. Я оклею свой лечебный корсет серебряной бумагой и буду носить его поверх платья, как рыцарский панцирь, и мы с Хенсхеном Лаксом, и Отхеном Вебером, и Матиасом Цискорнсом представим легенду о святом Георгии. Святым Георгием буду я.

У НАС НОВЫЙ РЕБЕНОК

Я хочу умереть. Ведь у нас появился еще один ребенок. Все мне кажется печальным и мрачным. На улице сейчас жаркое лето, у меня на душе противная бесснежная зима. Никто меня не любит, и никто мне ничего не запрещает – я могу делать все, что захочу. Моя мама больна. Один раз, когда я была маленькой, у нее тоже был грипп. Я сидела тогда около ее кровати, читала ей по картинкам свою книжку и рассказывала о янтарной фее и лошадях, которые бегают по лестницам и выглядывают из окон сказочного дома. Мне позволяли любить маму, и она меня тоже любила. Когда она лежит в постели и на ней надета длинная ночная рубашка с бедым кружевом, мама напоминает мне маленького Христа. Но теперь у нее новый ребенок, и она его все время целует, а мне даже не разрешают читать ей вслух. Тетя Милли говорит, что я не должна делать этого, потому что мама слишком плохо себя чувствует и еще очень слаба. Но я наверняка знаю, что я им больше не нужна, потому что теперь у них есть другой ребенок. Они ведь всегда говорили, что хотят ребенка, который был бы послушней, чем я. Почему только я раньше никого не слушалась! Но я ведь никогда не думала, что буду так ужасно наказана.

Мне стало так грустно, будто я уже умерла. И я решила сбегать на кладбище. Был уже поздний вечер, кругом стояла тишина, а воздух был похож на занавеску из теплого тумана.

Я хотела найти бабушкину могилу, потому что моя бабушка до самой смерти любила меня, а сейчас она мертвая и ее похоронили, но она все еще меня любит. Господин Клейнерц, наш сосед, говорит, что полагаться можно только на мертвецов.

На кладбище мне было не страшно, мне было совсем не страшно, только самую чуточку. Я никак не могла найти могилу бабушки, поэтому я села около другой могилы; на ней памятник такой же высокий и строгий, как господин школьный инспектор, который когда-то давно приходил к нам в школу и завтра опять придет, чтобы нагнать на всех страх, не только на нас, но и на учительниц, слава богу, тоже.

Я не буду плакать. Взрослые смеются, когда я плачу. Когда я смеюсь, им тоже не нравится, потому что это значит, что я сделала что-нибудь такое, что их не устраивает. Они считают, что я должна познать все тяготы жизни. Узнать бы, что это такое.

Сейчас я сижу в гостях у мертвецов. Мертвецы не смеются, они стучат костями – это у них такая манера смеяться.

Чужая могила вся белая, и на ней вырезаны золотые буквы. У меня так тяжело на душе, что даже не хочется поднять голову. Но у меня есть пальцы. Пальцами я могу очень медленно прочесть вырезанные на каменной плите буквы. Так делают слепые.

«Здесь покоится с миром…»

Из старого бального платья, сшитого из жесткого белого шелка, бабушка вырезала мне маленькие розы. В память о ней я надеваю венок из этих роз, когда играю в школе ангела в рождественской сказке. Кроме того, мне надевают еще и крылья. Правда, я не такая хорошая, как ангел, но я лучше всех умею читать наизусть стихотворения.

Вокруг шумит ветер, а над моей головой плывут разорванные тучи и шелестят листьями старые деревья. Рядом со мной белые гвоздики, я могу их потрогать, и мне не страшно – они цветут, как у нас на балконе. Мама поливает их каждое утро, только сегодня она этого не сделала, потому что лежит в больнице. Больше всего мы с мамой любим анютины глазки с крошечными бархатными личиками, как у маленьких болонок.

Папа непрерывно повторял: «Слава тебе господи, наконец-то мальчик!» Мне хотелось бы узнать, как это могло так быстро произойти. Тетя Милли тоже всегда все хочет знать, и если она говорит, что она как-никак член семьи, то ведь я то же самое могу сказать и о себе. Но теперь я уже больше не член семьи.

Когда ему позвонили друзья, отец громко задышал в телефонную трубку. «Да, мальчик, так точно, мальчик!» – сказал он взволнованным голосом. Мне казалось, что от его голоса вспыхнет и сгорит телефон, И еще он сказал, что ему всегда хотелось мальчика. Зачем же они тогда купили меня, если им больше хотелось мальчика, а я девочка? Может быть, они покупают детей в приюте и девочки стоят дешевле, а мой отец купил меня только потому, что он в то время еще мало зарабатывал и на мальчика у него не хватало денег? Ведь купили же они новый буфет, а старый буфет без всякой жалости отдали толстой старой вдове потому, что с буфетом ей легче будет выйти замуж за почтальона, и еще потому, что она раньше помогала моей матери делать большую стирку.

Мама как-то сказала тете Милли, что мужчины никогда не говорят откровенно о своих делах.

Не могу понять, почему им обязательно нужен был мальчик. Я, например, знаю таких мальчишек, как Хуберт Булле: он обрывает крылышки у хорошеньких маленьких бабочек и ни одного раза не может подтянуться на руках, а стоит мне только толкнуть его в парке, как он начинает кричать от страха и сразу же падает в канаву. Я просто не могу себе представить, что такой мальчик ценится дороже, чем девочка. Это тайна, но я ее когда-нибудь обязательно узнаю.

У животных, по правде говоря, все устроено намного лучше, чем у людей. У зверей есть еще и шкуры, они не мерзнут, и им не нужна одежда. Им не нужно быть осторожными —шкуры никогда не рвутся и их не приходится с таким трудом штопать. На них преспокойно можно сажать пятна. Мне хотелось бы, чтобы у мамы и у меня были такие же красивые белые и теплые шкуры, как у полярных медведей в зоологическом саду. Для папы можно было бы выбрать шкуру потемнее, такую, как у буйвола,– он не любит ярких вещей. А тетю Милли можно было бы всю с ног до головы одеть в зеленые перья попугая, она могла бы все время взбивать их, ведь она всегда мечтает о чем-нибудь ярком и воздушном. Фрау Мейзер я дала бы самую уродливую обезьянью шкуру, такую, чтобы она вообще никогда не осмелилась встать со стула.