Приглядевшись к суровой жизни звероловов, Дэвид понял, какую громадную работу вел отец Ролан. В стране, центром которой являлся «замок», жило двести сорок семь человек — мужчин, женщин и детей — и все они любили отца Ролана так, как вряд ли любили когда-нибудь на земле другого человека. В каждой хижине, которую посещал время от времени отец Ролан, его ждал какой-нибудь знак внимания: в одном месте — редкая, дорогая шкурка, в другом — пара мокасин, в третьем — пара лыж, но чаще всего — шкурки пушных зверей. И ни разу не случалось, чтобы отец Ролан, в свою очередь, не оставлял чего-либо — обычно какой-нибудь одежды, такой толстой и теплой, какой ни один индеец не в состоянии был купить для себя в факториях. Два раза каждую зиму отец Ролан отправлял Торо несколько саней, нагруженных подарками его «детей». А Торо продавал их и посылал обратно еще больший груз предметов первой необходимости, попадавших с помощью своеобразного обмена в хижины лесных обитателей.
— Если бы только я был богат… — заговорил как-то вечером в «замке» отец Ролан. — Но у меня, Дэвид, нет никаких средств. Я могу сделать только десятую часть того, что мне хотелось бы. В этой стране всего восемьдесят семей, и мне кажется, что каждая семья, потратив сто долларов не в факториях, а там, на юге, смогла бы обеспечить себя всем необходимым для длинной суровой зимы. На сто долларов в Виннипеге можно купить столько же, сколько в факториях получает индеец-зверолов за шкурки стоимостью в тысячу долларов; а набрать шкурок больше чем на пятьсот долларов никому не удается. Это возмутительно, но я ничего не могу сделать. Я не решаюсь помочь звероловам продавать шкурки помимо Компании, так как это вызвало бы большой скандал. Но если бы у меня были деньги…
Обо всем этом Дэвид и сам думал. В конце января Торо были отправлены две упряжки вместо одной. Мукоки сопровождал их и имел при себе половину всех бывших у Дэвида денег — полторы тысячи долларов.
— Я предполагаю каждый год посылать им подарки на сумму вдвое большую, — сказал Дэвид. — У меня хватит средств. Мне думается, что это доставит мне огромное удовольствие, а время от времени я буду возвращаться сюда, чтобы повидаться с вами.
Впервые он заговорил о том, что не собирается навсегда остаться с отцом Роланом. В нем все укреплялось убеждение, что недалеко то время, когда он расстанется со своим другом. Странно, но это убеждение становилось сильнее в те минуты, когда отец Ролан находился в запертой комнате и тихо играл на скрипке. Дэвид никогда не упоминал о той комнате и делал вид, что она его вовсе не интересует, хотя в действительности мысль о ней неотступно преследовала его.
Однажды вечером они вернулись в «замок» после посещения хижины метиса, у которого заболела жена. Поужинав, отец Ролан ушел в таинственную комнату. Как всегда, он играл на скрипке. Но затем на долгое время воцарилась тишина. Когда отец Ролан вышел и сел против Дэвида за маленький столик, на котором лежали их книги, Дэвид чуть не вскрикнул от удивления: на плече отца Ролана блестел, напоминая в свете лампы шелковую нитку, длинный волос — волос женщины. Внезапно отец Ролан увидел эту шелковистую нить и, изменившись в лице, осторожным движением снял волос со своего плеча, а затем встал из-за стола и снова ушел в комнату за запертой дверью. Сердце Дэвида сильно забилось. Он не мог отдать себе отчета, почему это событие произвело на него такое необычайное впечатление. И больше, чем когда бы то ни было, ему захотелось заглянуть в вечно закрытую комнату.
В том году на Севере февраль ознаменовался большими бурями. «Месяц Голодной Луны»— говорили индейцы, а это означало болезни, а значит, и постоянные разъезды для отца Ролана. Он и Дэвид почти беспрерывно были в пути, а те трудности, которые им приходилось преодолевать, окончательно закалили Дэвида. В обширной пустынной дикой стране ничто больше не внушало ему страха. Он познакомился с жесточайшими бурями; спал на снегу, укрывшись только своими одеялами; сопровождал отца Ролана в самые темные ночи, когда, казалось, ни один человек не мог бы найти дороги; он видел смерть. Особенно сильное впечатление произвела на него смерть молодой француженки, мертвое лицо которой поражало необычайной красотой. Ей, вероятно, было столько же лет, сколько и девушке, карточку которой он хранил на своем сердце.
Вскоре после этого, в начале марта, Дэвид окончательно решился. Теперь не было никаких оснований откладывать свое путешествие: он чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы преодолеть все препятствия. Три месяца закалили его и сделали крепким, как скала. Он превзошел отца Ролана в стрельбе и из винтовки и из револьвера. Однажды он прошел на лыжах сорок миль за день. Это было тогда, когда они прибыли как раз вовремя, чтобы спасти жизнь маленькой дочери Жана Круассэ, который жил на Великом Громе. После этого случая Круассэ и его жена-метиска готовы были отдать свою жизнь за отца Ролана и за Дэвида, в котором лесные жители стали видеть постоянного помощника отца Ролана. Дэвид видел их возрастающую любовь к себе, их радость при его прибытии, их печаль при его уходе и чувствовал полное удовлетворение, какого он никогда прежде не испытывал. Он знал, что когда-нибудь снова вернется к ним, и уверял в этом отца Ролана.
Отец Ролан не расспрашивал Дэвида о его «друзьях», живших в западных горах. Но каждый вечер он помогал ему намечать путь по имевшимся в «замке» картам, давая целый ряд сведений, которые Дэвид записывал в специальную книжку, и снабжал его письмами к своим знакомым, с которыми он встретится на пути. Когда снег принял грязноватый оттенок и время ухода Дэвида приблизилось, отец Ролан не мог скрыть своего подавленного настроения и стал проводить больше времени в запертой комнате. Несколько раз перед тем, как войти в комнату, он, казалось, колебался, словно ему что-то хотелось сказать Дэвиду. Дважды Дэвиду почудилось, что отец Ролан сейчас предложит ему войти вместе с ним. В конце концов он пришел к убеждению, что его друг хочет посвятить его в тайну, скрывавшуюся за запертой дверью, но боится заговорить. В конце марта то, чего Дэвид ожидал, случилось, но случилось странным образом. Поиграв на скрипке, отец Ролан вышел из комнаты. Он запер дверь и, надевая шапку, сказал:
— Я на часок уйду, Дэвид. Я пойду в хижину Мукоки.
Он не предложил Дэвиду сопровождать его, а, выходя, уронил на пол ключ, который упал с громким стуком. Отец Ролан должен был услышать стук, и если бы он уронил ключ случайно, то, без сомнения, поднял бы его. Но он не обратил на это внимания и быстро вышел, не оглянувшись. Несколько минут Дэвид, не вставая с места, пристально смотрел на ключ. Он мог означать только одно: ему предложено войти в комнату одному. Дэвид не мог сомневаться в этом, увидев, что отец Ролан не потушил в запертой комнате свет. Подождав минут пять, он поднял ключ.
Повернув ключ в замке, он поколебался: ему пришла в голову мысль, что если он ошибся, то результаты его ошибки будут ужасны. Затем он медленно открыл дверь и вошел. Прежде всего он увидел старинную бронзовую лампу, стоявшую на столе посреди комнаты. Осмотревшись, Дэвид сначала не заметил ничего особенного. Внезапно в его голове промелькнула мысль, взволновавшая все его существо: он стоял в комнате женщины! В этом нельзя было сомневаться. Казалось, что женщина только недавно ушла отсюда. Около стены стояла опрятная кровать, покрытая белым одеялом. Она оставила на кровати свой капот. На стене висели ее платья и длинное пальто странного фасона с большим меховым воротником. В углу стоял старинный маленький туалетный столик, а на нем — щетки и гребенка, большая красная подушка для булавок и другие мелочи. Там, где висели платья, Дэвид заметил пару дамских лыж и пару мокасин. На камине стояла высокая ваза с высохшими стеблями цветов. Только через несколько минут Дэвид сделал самое замечательное открытие: между лампой и кроватью стоял второй стол, накрытый на двоих. Да, на двоих. Нет, на троих, ибо несколько в тени Дэвид заметил грубо сделанный высокий стул, а на нем лежали маленький нож и вилка, детская ложечка и маленькая оловянная тарелка. До крайности пораженный, Дэвид стал искать дверь, в которую могла бы незаметно входить женщина. Но двери не было, а единственное окно находилось так высоко, что человек, стоящий снаружи, не мог бы заглянуть внутрь.