Я вскочил и закричал на хронофизика:

— Перестаньте! Это же невозможно вынести!

Козюра выключил экран. Меня мутило, мне хотелось кричать от ярости и негодования. Ко мне метнулся Варелла:

— Генерал, я проведу вас домой. Вам надо в постель.

Я оперся на кресло. Тошнота отходила, сердце успокаивалось.

— Простите нас, — сказал Козюра. — Я не ожидал, что эти картины так подействуют на вас. Мы с Бертольдом часто рассматриваем их. И вроде ничего.

— Вроде ничего? И у вас не тряслись ноги? Не отказывал голос? Не пропадало сознание? Не становилось тошно жить? Кто же вы тогда? Люди или лишенные чувств автоматы? И вы хотите эти ядерные ужасы перенести в наш мир?

Хронофизик стал оправдываться и за себя, и за ядрофизика.

— Энергия ядра приносит не только ужас, но и пользу. Я покажу вам, как ядерные силы водят поезда, создают электричество, выравнивают горы…

В разговор вмешался молчавший до того Бертольд Швурц:

— Генерал, зло не от атомного ядра, а от людей, получивших его в руки. Разрешите вам напомнить, что наша энерговода обеспечивает полям урожаи, водолетам двигатели, электричество городам. Но она же питает нашу артиллерию, наши метеоатаки. Вы сами с таким непревзойденным искусством…

— Хватит! Не хочу больше слышать об иных планетах. Ваш иномир, Бертольд Козюра, — отвратительное, уродливое отражение в другом пространстве нашего собственного мира. Преступный мир!

— Вы ошибаетесь, генерал! — спокойно возразил Козюра.

— Ошибаюсь? Вы хотите сказать, что мир, где превращают детей в возносящиеся к небу факелы, не преступен?

— Я не это хочу сказать. Тот мир не отражение нашего. Наоборот, мы сами лишь бледно отражаем его. Ибо он главный в главном потоке времени, он единственный оригинал, а мы обедненная его копия в боковушке мирового времени. Он один, а копий столько, сколько маленьких потоков времени бегут рядом с величавым руслом времени основного.

Я отвернулся от него. Я сказал Варелле:

— Григорий, мне и вправду плохо. Проводите меня в домик.

3

Я все снова и снова видел девочку, превращающуюся в огненный факел, и раненого, ползущего по земле без ног. Я сжимал кулаки от гнева. Я ненавидел людей из неведомого мира в иной вселенной, тот мир был хуже, тысячекратно хуже моего родного, тоже полного преступлений, но все же не таких страшных. Ибо мы не сжигали детей, не превращали города в огненную лаву. Черное солнце не вставало над нашими полями. Я сам воевал, командовал отделением, батальоном, дивизией, теперь все военные силы страны подчинены мне, я готовлю решающее сражение, я сейчас, возможно, главная фигура войны, но это иная война, твердил я себе, — нет этого страшного черного солнца. Всего лишь солдат на солдата, оружие на оружие!.. И я опровергал себя: а Кондук? А свирепый террор Гонсалеса в тылу? А ливни, захлестывающие поля и лишающие детей и женщин куска хлеба, стакана молока? Кто определит меру, до которой зверство еще не преступление, а после которой — наказуемое злодеяние? Тысячу сразить в бою — подвиг? А десять тысяч? А миллион?

Мучительные эти мысли истерзали меня. Я вскакивал. Бегал по комнате, ругался, ненавидел себя. В комнату входил Варелла, спрашивал, не нужно ли чего. Я прогонял его, он уходил, спустя короткое время снова появлялся, я снова прогонял его. Мне не было спокойствия, не было утешения, никакое лекарство не могло помочь. Меня преследовало черное, как уголь, солнце! Лишь под утро удалось забыться мутным сном.

Утром я вызвал Вареллу.

— Григорий, вы были со мной у физиков. Вы видели все, что видел я. Варелла, можете ли вы жить после того, как узнали, что где-то в мире бушует такая ужасная, нечеловеческая война?

Варелла всегда разговаривал легко и свободно — и непременно с ухмылкой. Сейчас он подбирал слова.

— Как сказать, генерал?.. Войны — они разные. Где ничего, а где — похуже. От войны не ждать хорошего… Война же!..

— Война против детей — это война? Это подлое преступление!

— И полковник так говорил. Мы слушали его, генерал, когда он насчет Сорбаса… Убивать детей не военная операция, а преступление, прощать нельзя ни исполнителям, ни организаторам. За душу хватало, так говорил. Точно эти слова!

— Те самые слова, — сказал я в отчаянии.

Я знал, что солдаты между собой называют Гамова полковником. Мы с Пеано были теперь для них генералами, они в разное время называли нас и майорами, и полковниками, а если завтра станем маршалами, будут именовать и маршалами. Но Гамова они узнали полковником, он и остался для них навсегда полковником. Он назвал себя диктатором, это было несравненно выше, но если он даже назовет себя императором, он останется для них в прежнем звании. «Его величество полковник приказывает…» — скажет о нем тогда тот же Варелла.

— Вы верите в реальность того, что вчера показали физики?

И на это он ответил без обычной прямоты:

— Ученые люди… Всякое продемонстрируют… А так чтобы — не очень. С другой стороны, а почему и не быть? Человек на все способный! В большом деле у него — черт на пару с Богом… Совместные трудяги… Всюду партнеры — Бог да черт!

— Черт с Богом — совместные трудяги? Интересная мысль! Но можно ли доверять оптическим модуляциям наших ученых?

— Проверить бы надо, генерал. Вызвать обоих?

— Сами пойдем к ним.

Теперь я шагал к физикам уверенней, чем вчера, — не останавливался, не заглядывался на парк, не давал ногам передохнуть — упадок сил после воскрешения быстро проходил. И картины неба, свободного от метеопротивоборства, больше не захватывали. Меня томили проблемы, больше приличествующие философскому уму Гамова, чем моему практическому, — реально ли существуют иные миры и реальна ли безграничность царящего в них зла и бесчеловечности? И точно ли мы только боковое ответвление, только отражение, только слабое воспроизводство другого, основного, куда могущественней и преступней, мира?

Оба физика так растерялись, словно мы явились арестовывать их.

— Успокойтесь, — сказал я. — Вы не виноваты, что миры во всех вселенных полны злодейства. Но я еще не убежден, что иномир реально существует. Продемонстрируйте его снова — и не ужасные войны, а мирную жизнь, если она существует в том мире.