Норма Фриз разразилась слезами, когда Гамов обвинил ее в предательстве собственного сына, против личных укоров она не нашла защиты. Но с возмущением встала на защиту всех женщин мира.

— Диктатор, вы непрерывно оскорбляете нас! И я, и мои подруги из Администрации Помощи делаем многое из того, что вы сами посчитали нужным… А вы ставите нас ниже животных!..

— Да, ниже животных! — повторил оскорбление Гамов. — Ибо животное действует по законам естественного своего существования, а вами сильней инстинкта командует извращенная идеология — понятия о родовом, классовом, религиозном, государственном достоинстве, преступное пренебрежение жизнью ради скверных идей превосходства крови, нации, веры в того или другого бога. Сколько раз поклонники Мамуна бросались на слуг Кабина — и женщины благословляли своих детей на отвратительное взаимное истребление. А животные не верят в Бога, не прельщаются званиями и орденами, не чтут мистику особого цвета крови. И когда опасность грозит выводку, любая тварь зубами и когтями бросается на обидчика. От уличного разбойника вы еще попытаетесь спасти своего ребенка, а если того разбойника зовут министром, президентом либо диктатором? Если он зовется кардиналом или пророком и разжигает самую мерзкую из войн — религиозную? Певица Радон Торкин застрелила мужа за то, что он не вызволил ее дочь, свою падчерицу Жанну Гармиш, и объявила, что намерена так же поступить с президентом Аментолой, если доберется до него. Но кто поддержал эту решительную женщину? Она одна в вашей среде. Даже обещанные министерством Священного Террора гигантские награды за казнь организаторов войны не побуждают женщин, теряющих мужей и детей, к смелым поступкам.

— Мы не террористки, диктатор…

— Радон Торкин тоже не террористка. Но она подняла руку на подлинных террористов — дипломатов вроде ее мужа и государственных деятелей типа Аментолы. Истинно благородный поступок!

— Вы тоже государственный деятель, господин Гамов.

И этого возражения ожидал Гамов.

— Правильно — я государственный деятель, и меня сегодня можно обвинить в терроризме — и обвинение будет справедливым. Но обвинение это и против вас, профессор Норма Фриз. Ибо Радон Торкин пригрозила убить Аментолу, если доберется до него. Она до него не доберется, потому что охрана Аментолы непробиваема. Но я — вот он, вы до меня добрались. Радон Торкин, будь она на вашем месте, ни минуты бы не поколебалась разрядить свой крохотный импульсатор в меня, приказавшего казнить ее дочь, журналистку Жанну Гармиш, забывшую, что она женщина, творец жизни, и ставшую агитатором смерти, призывавшую в своих стихах на бой, не уточняя, ради чего воевать. Жанна заслужила свою казнь, я тысячу раз буду повторять приказы о казнях, если еще встретятся такие журналистки. Но ее мать, Радон Торкин, мигом пристрелила бы меня, явись ей такая возможность. А вы, сидящие за этим столом? Я главный виновник бед ваших близких в нашем плену, с меня не снять ответственности за тех, кто уже погиб в сражениях, а среди погибших — ваши родные! И что же, хоть одна пытается мне отомстить за принесенное ей горе? Да, импульсаторов в этот зал вам не пронести. Но вас двадцать женщин! Разве вы не могли разом броситься на меня? Разве вы разучились царапаться и кусаться? Разве ногти на ваших холеных пальцах, Норма, не заменят когтей кошки или львицы, защищающей свой помет? И разве не могли вы затаить убийственные порошки и, напав, забросать меня ядом? Все это вы могли сделать — и не сделали!

Норма Фриз сказала с удивлением:

— Вы желаете нападения на себя?

— Нет! — с гневом воскликнул Гамов. — Нападения на себя я не жажду! И моя охрана позаботилась, чтобы нападения не было. Я говорю о том, что счел бы такое нападение на себя естественным поступком. Защищаясь от него заранее, я этим заранее признаю его закономерную возможность, его нравственную обоснованность. И то, что вы не помыслили о нападении на меня, вызывает мое возмущение. У меня нет причин выказывать уважение к вам, активистки помощи военнопленным. То, что вы реально делаете, безмерно меньше того, что вы должны и можете делать. И через ваши головы я обращаюсь к великой женщине Радон Торкин, так мужественно защищающей если не жизнь, жизнь уже не вернуть, то хотя бы достоинство своей дочери. Вас осудят, Радон, за убийство мужа и угрозы президенту, но я глубоко уважаю вас, ценю и ваши высокие мысли, и ваши мужественные поступки. И если к угрозе расправиться с президентом вы добавите и обещание убить меня, если нам доведется встретиться, то мое уважение к вам, моя высокая оценка вашего духа станут и глубже, и искренней.

Гамов помолчал, чтобы дать двадцати женщинам в зале и миллионам стереозрителей осознать свое невероятное обращение к арестованной в Кортезии Радон Торкин, и закончил:

— Наша беседа исчерпана. Обсуждение дальнейших действий вы проведете с министрами Готлибом Баром и Николаем Пустовойтом, оба присутствуют здесь.

Он вышел из зала. За ним удалились мы трое — Прищепа, Вудворт и я. Впереди нас рядком торопились в свои газеты оба редактора — массивный Фагуста и крохотный Георгиу. Фагуста размашисто шагал, в каждом его шаге укладывался лаг, половина его исполинского роста, а крохотный Георгиу проворно семенил ножками, отвечая двумя шажками на один шаг Фагусты — и не отставал от соперника даже на толщину листа своей газеты. И шли они в одном направлении, но Фагуста смотрел вправо, а Георгиу влево, и получалось, что двигаются они одинаково вперед, но все время спиной один к другому.

Меня толкнул локтем Прищепа.

— Какая беседа, Андрей! Я начинаю думать, что наш диктатор — страшный человек.

Вудворт засмеялся. Я уже говорил, что даже улыбка у этого человека появлялась очень редко, а смеха я не слыхал — и это добавило впечатления к тому, что он сказал:

— Для разведчика у вас не очень зоркий взгляд, Прищепа. Я давно уже знаю, что Гамов страшен…

Павел Прищепа возразил:

— Напомню вам, Вудворт, что в вагоне литерного поезда вы первый предложили Гамову взять власть. Очевидно, вы тогда еще не разглядели характера человека, которого прочили нам в лидеры.