— Подведем итоги, — сказал Гамов. — Три за, семь против. Ядро отвергает помощь голодающим в Клуре и Корине.
— Можно считать этот проект похороненным? — спросил я.
Гамов зло усмехнулся.
— Нет, почему же? Всего семь человек отвергли помощь голодающим врагам. Даже не все правительство, а только его часть. Не слишком ли мы много берем на себя, решая за всю страну? Надо вынести наши разногласия на суд всего народа.
— Устроить референдум вроде тех, что уже проводили?
— Очень хорошая мысль. Так и поступим.
— И в обращении к народу вы, конечно, скажете о высоком благородстве помощи врагам, но забудете упомянуть, что враг может не понять нашего благородства и нам тогда придется расплачиваться страданиями за свое великодушие.
Гамов долго смотрел на меня. И я снова увидел то, чего не замечал в толчее ежедневности. Гамов сильно сдал — постарел, осунулся, под глазами легли черные полукружья, щеки посерели. Он, однако, сказал, не отвечая язвительностью на язвительность:
— Вы сами напишете обращение к народу, которое я оглашу.
— Тогда записывайте вопрос, выносимый на референдум.
И я громко продиктовал: «Согласны ли вы ценой сокращения своего продовольственного пайка оказать благородную и великодушную помощь голодающему населению тех стран, которые воюют с нами и солдаты которых завтра, возможно, используют эту помощь для того, чтобы нанести нам поражение в бою?»
Гамов записал и усмехнулся.
— Хитро! Ответ предполагается только один, такова нормальная логика. Но я принимаю ваш вызов, Семипалов. Именно на такой прямой вопрос нужно получить прямой ответ. Вскрыть самое глубинное в каждом, не только то мелкое, то близорукое, что на поверхности.
Я спросил:
— Вы хотите узнать, соответствует ли дух народа вашему высокому духу? Даже так: достоин ли наш народ своего руководителя?
Гамов не уклонился и от этого удара.
— История навалила на меня груз ответственности. Я могу вытянуть его только совместно с моим народом. Если между нами возникнет пропасть, мне нечего делать на моем посту.
Я вдруг сказал то, о чем секунду назад и не думал говорить:
— Гамов, вы плохо выглядите. Вы не заболеваете? Может, отложим референдум, чтобы вы подлечились? Еще никогда не видел вас таким усталым.
Он покачал головой.
— Еще никогда судьба не ввергала нас в такие сложности. Все мы, от министров до чистильщиков сапог, должны показать, чего реально стоим. Я чувствую себя неважно, но мне не до лечения.
Нет, не баловала нас судьба в ту осень спокойствием! И если на полях молчали батареи, то в душах вибрировали страсти не слабей тех, какими терзали тела электровибраторы. Гамов, заранее все предугадывающий, и отдаленно не подозревал, как закончится заседание правительства Латании с правительством наших союзников, руководителями Комитетов Помощи и Спасения, редакторами газет и стерео.
Заседание открылось в самом обширном зале столицы. Гамов не поднимался на трибуну, а говорил, лишь незначительно возвышаясь над столом, — очень невыгодное для оратора положение. На сцену он пригласил всех членов Ядра, я разместился по правую руку от него, Вудворт — слева. Гамов говорил, а я рассматривал зал. И я увидал людей, с которыми сто лет не встречался, даже забыл о существовании многих, а они существовали, работали, даже занимали видные посты. В первом ряду уселись рядком два злых врага, всячески поносивших один другого и при встречах взаимно воротивших носы, — огромный Константин Фагуста и почти пигмей Пимен Георгиу. Кроме этого противоестественного соседства, все разместились по строгому чину — отдельной кучкой министры и их заместители, военные высоких рангов, руководители заводов и институтов. В общем, каждый, вызванный сюда, теснился к своей группе, заражаясь общим для нее мнением. Особо во втором ряду сидели женщины — высокая Людмила Милошевская, она, я догадывался, выбрала это место, чтобы стерео показывало лишь ее лицо, а сидящие впереди экранировали ноги, отнюдь не бравшие «совершенством обточки», как называл красивые женские ноги Готлиб Бар в те довоенные годы, когда слыл остряком и женопоклонником. К Людмиле приткнулась Анна Курсай — не побоялась показать зрителям свою красоту рядом с красотой Людмилы. Женщины, сколько я раньше знал, на такие рискованные сравнения не решаются. Впрочем, теперь они числили себя не так женщинами, как деятельницами: Людмила появилась в этом зале по праву высокой должности, а Анна Курсай совершила если и не подвиг, то выдающийся акт: подняла своими объездами сел и городов всю Флорию, женскую ее часть, естественно, — выдача целебного молока «на одну женскую голову», как это, наверно, формулировалось у статистиков, вышла точно такой, как Анна пообещала мне во время нашего объяснения во взаимной ненависти — выше, чем в других регионах страны. Не ценить такое старание я не мог и, хотя на всех дорогах Флории по-прежнему висели красочные плакаты с грозным предупреждением: «Генералу Семипалову въезд во Флорию воспрещен!», уже не впадал в раздражение при одном слове «флор».
Но если красавица Анна не побоялась сесть рядом с красавицей Людмилой, то еще отважней поступила дурнушка Луиза Путрамент. Ее тоже пригласили на совещание, она активно включилась в «молочную кампанию» в своей стране и, хоть в Нордаге — вероятно, особенность всех северных стран — женщины не хвастаются плодовитостью, но выдача молока «на голову» уступала лишь выдаче во Флории. Так вот, Луиза тоже села рядом с Людмилой, и сравнение — для мужского глаза — было до того не в ее пользу, что, уверен, на нее заглядывались даже больше, чем на Людмилу: необычное покоряет.
И два политических противника, вожди Патины, оптимат Понсий Марквард и максималист Вилькомир Торба сидели в одном ряду, за женщинами. Но они все же постарались, чтобы их разделил какой-то мужчина внушительного телосложения и, вероятно, внушительной должности, иначе не заслужил бы входа сюда — впрочем, я того мужчину не знал.
А Гамов повторял для правительственного собрания речь, какую уже произнес на Ядре, но повторял ее более бледно и невыразительно. Нас он убеждал вдохновенно, в каждом слове звучала страсть, он понимал, какие необычайные идеи ставит нам в исполнение и, стало быть, надо, чтобы даже голос подчеркивал эту необычайность: убеждал не только логикой, но и голосом, и мимикой, и блеском глаз — он это умел, он был мастером на такие приемы. А сейчас правительственному собранию он докладывал тускло, не зажигал, а словно бы читал по бумажке скучнейший текст — даже временами путался в словах, чего с ним еще не бывало.