Вся моя прошлая жизнь, начиная с момента, как пошел в помощники к Гамову, вдруг представилась чередой хитросплетений, обманов себя и других — кривые и кривушки, скачки и зигзаги, ложь вместо истины. И в этом хаосе обманов и обходных дорог я — локомотив, непрерывно поворачивающий на очередную кривушку по указке свыше.

Я понемногу успокаивался, негодование стихало. Я постепенно стал понимать, что если и был обман, то в мелочах, в кривизне избранной дороги, но не в сути конечного пункта. Мы хотели победить в войне — и победили, цель достигнута. Мы — вместе с Гамовым, не он один — задумали ценой одной войны уничтожить все войны — и разве это не свершилось? Почвы для межгосударственной вражды больше нет, ибо нет больше враждебных друг другу держав. Чего хотели, того и добились — разве не так? Конец — делу венец, говорили предки. Надо праздновать и торжествовать, таково нормальное понимание событий.

Да, нормальное, сказал я себе и снова заволновался. Нормальное для человека, ведущего себя нормально. А Гамов, взамен торжества, потребовал суда над собой. И принудил нас дать на это согласие, еще и потянул двух помощников на скамью подсудимых. Что реально таится в его поведении? Новый зигзаг в политике?

Я обессилел от трудного размышления. Мне захотелось поесть, потом прилечь. Я пошел на кухню поискать еды. Вошла Елена и присела к столу. Я положил ей ветчины и зеленого горошка.

— Как хорошо, что кончилась война, — весело сказала она. — Нормальная еда перестала быть предметом мечтаний.

— К сожалению, война не кончилась, — хмуро возразил я.

Она встревожилась

— Как тебя понимать? Кто-нибудь откалывается от союза? Не Лон Чудин? Не верю я этому честолюбцу!

— Я тоже не верю. Но он подписал общее решение. Против себя он не пойдет.

— И правильно сделает. Никто не идет против себя.

— Я знаю одного, кто восстал на себя.

— Кто он?

— Наш руководитель — Гамов!

— Гамов? — Она чуть не со страхом посмотрела на меня. — Неужели он опять заболел? Ты сказал, что война не окончилась. Значит, он?..

— Именно это. Гамов объявил войну себе, да и, в частности, своим главным помощникам — мне и Гонсалесу. Он просит суда над нами троими.

Она глядела на меня распахнутыми глазами.

— Я ничего не понимаю, Андрей.

— Ты думаешь, я что-либо понимаю? Не преувеличивай моей сообразительности. Я путаюсь среди разных мыслей, как в глухом лесу между деревьями.

— Расскажи подробнее, что произошло. Будем думать вместе.

Я описал спор, вспыхнувший на Ядре. Не скрыл и метания мыслей, томивших меня, когда я вернулся домой.

— Я совсем потерялся — кто мы? Герои или преступники? Ожидаем заслуженных наград за победу или столь же заслуженных кар за провины? Гамов — руководитель объединенного мира или кандидат в тюремную камеру? Одно несовместимо с другим. Я не хочу признавать за собой вины!

— И правильно, что не признаешь! Ибо нет за тобой вины.

— А как объяснить всему миру, что от заместителя диктатора утаивались важные события и планы? Что меня оскорбляли недоверием?

Она впала в такое же возбуждение, что недавно изводило меня. Только мысли ее складывались по-иному. Он воскликнула:

— Нет, не так! Не оскорбление недоверием, а уважение к твоей честности. Опасение, что обходные пути к успеху встретят твое противодействие. Гамов слишком ценил тебя, чтобы испытывать твою прямоту.

Елена сказала мне то же, что говорил недавно сам Гамов. Даже слова складывались похожие. И такая схожесть не могла не утешить меня. Но если Елена объяснила отношение Гамова ко мне, то его отношение к самому себе оставалось тайной. Она заговорила и об этом.

— Андрей, до чего ты плохо разбираешься в Гамове! Была одна важная причина, позволявшая ему не думать, пряма ли дорога к цели.

— Тайная причина, давшая индульгенцию его грехам?

— Да, именно то, что он заранее постановил для себя отдаться суду, который и оценит меру созданного им добра и причиненного зла. И сделает это только в случае победы, ибо нормально победителей не карают при жизни, приговор им выносит история потом, когда это их уже не может волновать. Гамов и тут пренебрег классикой. Он открыл в истории новую дорогу и первым зашагал по ней. Нужно восхищаться его смелостью, а не негодовать на него.

Она и впрямь восхищалась. Меня всегда задевало ее преклонение перед Гамовым. Я уже знал, что преклонение не связано с любовью, для ревности оснований не было. Но я ничего не мог поделать: я тоже восхищался Гамовым, но ее поклонение уязвляло меня.

— Значит, ты считаешь правильным новый поступок Гамова?

— Конечно! Разве можно в этом сомневаться?

— Я сомневаюсь. Что даст публичный суд?

— Полное оправдание, если не найдет вины. И очищение, если кару объявят. Разве наказание не снимает преступления?

— Смотря, какая кара и какие провины… Иные наказания ликвидируют не только вину в преступлении, но и самого преступника. Если суд приговорит Гамова, да и твоего мужа заодно, к смертной казни…

Такая мысль, по всему, не являлась ей в голову. Она с испугом глядела на меня. Боюсь, философия предстоящего суда вполне открылась ее уму, но судейская практика осталась в тени. Я чувствовал удовлетворение, что напугал ее.

Она быстро пришла в себя и снова принялась спорить:

— Ведь судьей будет Гонсалес, так? Вместе с тобой и Гамовым он будет судить и себя самого. Неужели он поднимет руку и на себя? Ты лучше меня знаешь Гонсалеса…

— Я лучше тебя знаю Гонсалеса и потому скажу — понятия не имею, как он поступит. Он из самосожженцев, которые могут полезть в костер впереди своего вожака.

Я постарался смягчить эти нерадостные слова почти веселой улыбкой. Но я не был одарен искусством Пеано демонстрировать хорошую мину при плохой игре.

Елена покачала головой.

5

Я понимаю, что должен описать хотя бы главное, что совершилось до придуманного Гамовым суда. Ибо каждому ясно, что не могло только что конституированное мировое правительство начать с публичного самосуда. Надо было сконструировать автоматически действующую власть, а потом уже на время отделяться от управления, чтобы сразу все не застопорилось.