Я с негодованием повернулся к Гамову. Я хотел, не стесняясь тех, кто находился в зале, бросить ему упрек в двуличии. Я хотел обвинить его в недостойном поведении. Гамов молча, ликующе смеялся. Он радовался эффекту признаний Константина Фагусты. Он наслаждался, что наконец высветилась так долго скрывавшаяся тайна — двойственность его поступков. Бессмысленно было бросать ему в эту минуту упреки. Он счел бы их лишь еще одним основанием для своей радости.

Тогда я повернулся к Гонсалесу. И то, что увидел, немного примирило меня с обидой на Гамова. Гонсалес изумился еще больше, чем я. Одного взгляда на его растерянное лицо, всегда бледное, а сейчас налившееся кровью, на его испуганно распахнутый рот было достаточно, чтобы сообразить, в каком он смятении.

Между тем, Пимен Георгиу продолжал перепалку с Фагустой.

— Ваше сообщение о тайном сотрудничестве с диктатором так поразительно, что без дополнительных разъяснений не обойтись. Не соблаговолите ли рассказать, как оно возникло?

Фагуста соблаговолил. Он с удовольствием повторил это ёрническое словцо, чтобы показать, как ему приятно исполнить просьбу обвинителя. Фагуста признался, что порядком перетрухнул, когда его внезапно подняли с постели и под охраной доставили к диктатору. Гамов ждал его в комнатке, ставшей потом знаменитой благодаря усилиям Омара Исиро. Охраны — того же Сербина, неотделимого от жилища Гамова — тогда и в помине не было. Беседа продолжалась до рассвета. Гамов попросил помощи Фагусты в очень важном и очень секретном государственном деле. Оно, это дело, вполне элементарно, если говорить о его техническом выполнении, и чрезвычайно сложно, если описывать его философскую суть. Именно такое определение, «философская суть», дал своей просьбе Гамов — и оно сразу заинтересовало Фагусту, он понял, что речь пойдет о чем-то незаурядном, а все незаурядное — мечта каждого журналиста.

— Многие действия нашего правительства могут оказаться очень непопулярными, говорил мне Гамов, — продолжал Фагуста свой рассказ. — Они вызовут критику. Может возникнуть и противоправительственное движение. Это чревато возможностью бунта. Враждебные страны, та же Кортезия, постараются своими деньгами, своими агентами, своей моральной поддержкой раздуть в открытое пламя тлеющий антиправительственный жар. И возникнет — наряду с внешним — не менее опасный внутренний фронт. Допускать это нельзя. Надо взять критику правительства в свои руки, то есть превратить ее в самокритику. Мы сами отлично разглядим недостатки и прорехи нашего правления, почему не сказать об этом открыто? Читатель, если согласится с такой критикой, примет ее как выражение своих настроений и будет удовлетворен — не зажимают рот! А если кто не согласится с ней, еще лучше, будет подыскивать аргументы, поддерживающие правительство. Открытой критикой своих недостатков мы создадим громоотвод, чтобы каналировать накапливающееся раздражение без вспышек молний.

— Отличный по цели план, — одобрил я. — Но разрешите и мне сразу начать с дозволенной критики. Кто поверит в искренность осуждений самого себя? Или вы не знаете, что самокритика редко вызывает уважение, но гораздо чаще — раздражение. Общее мнение: чего же он сам-то стоит? Видит, что плохо, признает неудачи, но примиряется с ними, только себя ругает. Вы не боитесь такой реакции?

— Потому и пригласил вас, что боюсь. Конечно, ни один из членов правительства не подпишет самонападения на себя. Это выглядело бы комедией. Но почему это не сделать вам? Вы так умело критиковали Маруцзяна. Вы прекрасно справитесь с критикой наших поступков.

— Именно потому, что я умело нападал на Маруцзяна, я не могу напасть на вас. Я вовсе не ваш противник, Гамов. Вы пошли по моему пути, но дальше меня. Я критиковал Маруцзяна, вы его свергли. Вы осуществили то, о чем я мечтал. Боюсь, моя критика будет неискренней.

— Я предвидел и это, — сказал Гамов. — Я предлагаю такой план. Статьи против государственной линии буду писать я сам. А вы печатайте их в качестве редакционных. Вашей подписи стоять не будет, и моей, естественно, тоже. Согласны?

Фагуста оглядел нас веселыми глазами. Он переживал минуту возбуждения, почти равного торжеству. Его мощные лохмы вздыбились — волосяная шатеновая аура увенчала голову.

— Я сказал Гамову, что на такое содружество согласен, — продолжал Фагуста. — Мне оно даже облегчает выпуск газеты. Иначе пришлось бы самому изобретать критику правительства, а тут оно само подсовывает материал против себя. И гарантирует, естественно, что наказаний не будет, хотя многим покажется, что опубликование подобной критики должно преследоваться. Но, сказал я Гамову, ваше предложение — политическая игра, ловкая, но не сложная. Вы считаете, что в ней есть какая-то философская суть. Простите мою непонятливость, но философии в политическом обмане я пока не вижу.

— Необычность политического хода и есть философская суть моего предложения, так объяснил Гамов, — продолжал дальше Фагуста. — И еще он сказал, что в физике действие равно противодействию. Правда, закон этот относится только к состоянию равновесия. В динамичной социальной жизни он не всегда оправдывается. Ибо если бы действие не пересиливало противодействия, то не осуществилось бы никакое развитие вообще. Но что действие порождает противодействие, справедливо и в общественных процессах. Значение своих поступков правительство видит и в тех протестах, какие они порождают. И если критику со стороны не услышать, потому что рты заткнуты, то нужно самим взяться за это дело — выяснить степень и формы противодействия. Вот так объяснил мне Гамов. Я не спорил. Философия не моя специальность. Я не имел желания влезать в эту запутанную область. В заключение Гамов вручил мне готовую статью с критикой первых решений его правительства. И я ее в тот же день напечатал от имени редакции. Вот так и пошло наше секретное сотрудничество.

Пимен Георгиу поинтересовался:

— О вашей договоренности с Гамовым знало правительство?

— Гамов предупредил, что ни Семипалову, ни Гонсалесу не расскажет о союзе со мной. А другие члены правительства стояли от Гамова дальше, чем эти двое.