Гамов задумчиво проговорил:

— Логика в идее есть. И хорош повод — похищение Бернулли. Сенатор мог и услышать, что в нашем правительстве имеется высокопоставленный предатель, на которого делают ставку. И информировал нас об этом.

Я прервал его:

— Итак, суд и смертная казнь. Предлагаю публичное повешение, оно более впечатляюще. Кому поручим казнь — Гонсалесу, которого я не люблю, или моему душевному другу Павле Прищепе?

— Семипалов, иронизировать еще не пора. Раньше решим — принимаем ли ваше предложение о публичном обвинении?

— Очень дельное предложение, — спокойно сказал Прищепа.

— Принимаем, — почти с отвращением подтвердил Вудворт.

— И я согласен. Судья — Гонсалес. Тайну ему не раскрывать, он должен думать, что судит настоящего преступника. Но казнь выполнят специалисты Пустовойта. Пустовойта введем в тайну, без этого, Семипалов, вас просто повесят, а не инсценируют казнь.

— Вы верите в способность Пустовойта сохранять тайны?

— Больше, чем в самого себя. Пустовойт обеспечит вашу смертную казнь без смерти. И хорошо позаботится о вашей недолгой жизни после смерти. — Гамов разрешил себе улыбнуться. — Недолгой только в том смысле, что ваше послесмертное существование продлится лишь до начала нашего контрнаступления. Разгром маршала Вакселя проведете вы сами. Вы откроете жене тайну осуждения и казни?

Я уже имел готовый ответ.

— Ни в коем случае. Елена не способна что-либо скрывать. Если и не словами, то выражением лица она выдаст, что не предается горю. Нельзя рисковать таким опасным фактором, как настроение моей жены.

— Согласен. Сколько вам нужно времени до разоблачения?

— Хватит двадцати четырех часов.

— Отлично. Завтра днем вас арестуют. Желаю успеха!

Я ушел к себе. Почему Гамов без возражения принял мое самопожертвование, я понимал — он строил на нем нужный нам всем расчет. Но спокойствие Прищепы меня обидело. Мы были друзьями, он мог найти слова и потеплей хладнокровного согласия. Я поклонился всем без рукопожатий, мне трудно было пожать в эту минуту руку Прищепы.

Главным в предоставленных мне двадцати четырех часах была подготовка к новой обманной операции. Я вызвал Войтюка.

Он переменился в лице, когда посмотрел на меня. Настроение у меня, и вправду, было не из радостных. Самооплевывание, даже обманное, не принадлежит к числу дел, вызывающих во мне восторг.

— Что с вами, генерал? Вы нездоровы?

— Гораздо хуже, Войтюк. Нам грозит разоблачение.

С тайной радостью я увидел, что он перепугался до бледности. В этом человеке объединялись смелость и трусость, наглость и способность к искренней любви — к жене, а не родине, естественно. Впрочем, философы утверждают, что наглость есть выражение трусости, а предательство соседствует со способностью к любви. Так что с позиции философии характер Войтюка был сконструирован удовлетворительно.

— Как вас понимать, генерал?

— Вы уже слыхали о разоблачении сенатора Бернулли? Он был нашим агентом, о чем вы меня, между прочим, не информировали.

Войтюк напомнил, что он информирует своих хозяев о наших секретах, но что происходит в самой Кортезии, ему не сообщают.

— Верно. Вы могли этого не знать. Но разведка Аментолы дозналась, что Бернулли — изменник. Чтобы избавить его от казни, Прищепа вывез его тайно к нам. Скоро состоится спектакль его торжественного награждения за услуги нашей стране. Вы уверены, что Бернулли не знает о вас?

— Надеюсь на это.

— Не надейтесь. Вудворт, ваш недавний начальник, а также давний друг Бернулли, информировал меня о своем первом, после долгой разлуки, разговоре с сенатором. Тот сказал, что в нашей среде имеется какой-то предатель на высокой должности. Бернулли узнал это от приятеля-банкира, который перевел в один из банков Клура огромную сумму для этого высокооплачиваемого предателя.

— Владелец счета — анонимный! — Войтюк все больше бледнел. — Им будет трудно дознаться, что это вы.

— Трудно, но возможно. И еще один тревожный сигнал. Разговоры с Бернулли ведутся без меня. Формально я занимаюсь военной стратегией, а не политическими проходимцами. Но мой друг Прищепа вдруг перестал пожимать мне руку и старается со мной пореже встречаться. И Гамов в последние дни не вызывает к себе. Если это не признак беды, то не знаю, какие вообще у беды предварительные признаки.

— Очень тревожный знак! Что вы собираетесь предпринять?

— Хладнокровно ждать.

— Простите за вопрос… Чего ждать?

— Либо снятия подозрений, либо ареста. Третьего не дано.

Войтюк размышлял несколько секунд.

— А если я предложу вам третье?

— Что именно, Войтюк?

— Бегство в Кортезию.

— Вы считаете это возможным?

— Завтра буду знать.

— Почему завтра?

— Сегодня ночью передам, что узнал от вас. Попрошу убежища для вас и для себя. Хотя не ставлю нас вровень, но все же и мне не хочется попадать в клещи Гонсалеса… Завтра мне ответят — возможна ли и какова, так сказать, техника бегства.

Этого мне как раз и хотелось — чтобы он поскорей передал информацию о моем возможном аресте.

— Согласен. Действуйте.

После ухода Войтюка я связался с Гамовым.

— Вы слышали наш разговор. Надо уменьшить отпущенный мне срок свободы. Хорошо бы арестовать меня за час до возвещения плана бегства.

— Вы не хотели бы узнать, каким образом вас спасут?

— Грубый ход. Хорош для политика, притворяющегося предателем, но не для настоящего предателя. Ведь пришлось бы сделать попытку реально бежать. Схватите потом Войтюка и узнаете, что он назвал «техникой бегства».

— Убедительно. Арестуем вас не днем, а утром.

Арестовали меня, когда я проводил заседание директоров военных заводов. Сам Прищепа явился брать меня под стражу. Среди конвойных я увидел и Семена Сербина, когда-то оскорбленного и прощенного Гамовым, а потом заслонившего Гамова от кинжала собственной грудью. На меня Сербин смотрел с ненавистью, словно я нанес ему непрощаемое оскорбление.

— В чем дело, полковник? — спросил я с возмущением. — Почему вы являетесь без предупреждения, да еще с дивизией охранников?

Он показал мне какую-то бумагу.