А потому гипотезу расставленных декораций следовало отвергнуть из-за этих смертей. Следовало ли? Сколько уже раз, двигаясь бессознательно хаотически, словно былинка в воздушном потоке, соломинка в ручье, не ведая, что буду делать в следующую минуту, я так или иначе всегда попадал в места, для меня предусмотренные, словно бильярдный шар на сукне, словно точка приложения рассчитанных математически сил — здесь предвидели каждое мое движение, предвидели мои мысли вплоть до той самой минуты, с ее внезапной опустошенностью и головокружением, везде присутствовало обращенное на меня огромное незримое око. То все двери поджидали меня, то все оказывались закрытыми, телефоны вели себя очень странно, ответов на мои вопросы никто не давал, словно бы все Здание пронизывал направленный против меня заговор, а когда я приближался к тому, чтобы разъяриться, обезуметь, меня успокаивали, окружали благожелательностью, чтобы затем внезапно какой-нибудь сценой или намеком дать мне понять, что известно даже о моих мыслях.
Не знал ли Эрмс, отсылая меня в Секцию Поступлений, что я поступлю наперекор ему, что пойду в ванную — и потому нашел я здесь этого человека, а теперь попросту коротаю время, ожидая его пробуждения?
Да, так оно и было. Но при этом всеведение Здания почему-то допускало, что оно все было насквозь изъедено теми, и эта убийственная для него инфильтрация пронизывала все уровни. Или же этот рак измены был моей выдумкой, химерой?
Я предпринял еще одну попытку — попытался проследить за самим собой. Сначала — хотя до конца я никогда в этом не был уверен — я решил, что был удостоен высокой чести. Встречаемые препятствия я принимал за организационные промашки, проявляя при этом скорее удивление и нетерпение, нежели беспокойство, считая их пороками, свойственными всякой бюрократии. По мере того как инструкция все более изощренно ускользала от меня, я стал прибегать ко все более смелым уловкам, все менее чистым ввиду того, что все они сходили мне с рук.
При этом во мне крепло убеждение, что порядочность здесь не в почете. Я то выдавал себя за инспектора свыше, то с целью получения необходимой информации использовал, словно украденное оружие, услышанные от капитана-самоубийцы цифры, заключавшие в себе нечто страшное.
Ложь эта, нараставшая по мере того, как передвижения мои постепенно превращались в гонку, гонка — в метания, и, наконец, метания — в бегство, давалось мне все проще и все с меньшими муками совести.
Все здесь обманывало, все трансформировалось, изменяло значение, а я, делая вид, что не замечаю этого, не прекращал попытки заполучить в свои руки зримый знак, доказательство моей миссии, хотя уже тогда появились у меня сомнения, не оказалось ли это мнимое повышение на самом деле понижением и не для того ли меня заставляют хитрить, прятаться под столом, присутствовать при внезапных и ужасных смертях, чтобы потом преследовать и, загнав в ловушку, вынуждать давать неправдоподобные объяснения?
Обманутый, обкраденный, оставленный без инструкции, даже без надежды на ее существование, я пытался объясниться с кем-нибудь, оправдаться, но поскольку никто не хотел меня выслушать, хотя бы лишь затем, чтобы опровергнуть мои предположения, бремя моих не совершенных преступлений становилось все тяжелее, пока, наконец, меня не охватило безумное стремление обрести участь осужденного, принять на себя во всей полноте несуществующую вину, спешно довести себя до своей гибели. Я стал искать судей уже не для того, чтобы реабилитировать себя, а чтобы дать показания, любые, какие только захотят. И снова фиаско! Потом, у адмирадира, я принялся фабриковать из себя предателя, лепить его по образу и подобию своих собственных представлений, прибавляя отягчающие вину обстоятельства, роясь в ящиках — и снова никакой реакции!
Погружаясь в пучину обманутых ожиданий, в чудовищный страх перед оскверненным памятником собственной гибели, переходя с минутной недоверчивости к минутной вере в специальную миссию, в инструкцию, я все время пытался отыскать хотя бы фальшивый смысл моего пребывания здесь. Но ни мои старания, ни явные, демонстративные знаки предательства ни к чему не привели. Снова и снова оказывалось, что ничего другого от меня и не ждут — а это было тем единственным, с чем я не мог примириться.
Поэтому я начал еще раз с самого начала. Быть может, то, что я счел за свою маску, то, что принял за театр, за испытание, не испытание вовсе, а и есть не что иное, как предназначенная мне миссия?
Эта мысль на мгновение показалась мне избавительной, и, еще не смея потревожить ее изучением, я на минуту замер, закрыв глаза. Сердце мое колотилось.
Миссия? Но зачем же тогда потребовалось скрывать ее от меня? Почему вместо того, чтобы сказать, что от меня хотят работы в самом Здании, в некотором роде контроля, вместо того, чтобы вооружить меня необходимой информацией, понадобилось послать меня в неизвестном направлении, наугад, молчаливо требуя, чтобы я сделал то, о чем сам не ведаю, так что если бы я и сделал что-то, то лишь случайно и даже помимо собственной воли.
Так это выглядит на первый взгляд, сказал я себе. Однако задание уже затянуло меня до некоторой степени в присущее ему, характерное для него бытие, с особыми порядками и процессами, непонятными, но, тем не менее, не лишенными некоторой выразительности, ибо тут были отделы, секции, архивы, штабы с уставами, рангами, телефонами, железным послушанием, сцементированные в монолитную иерархическую конструкцию, жесткую, упорядоченную, как белые коридоры с правильными шеренгами дверей, как секретариаты, полные скрупулезно ведущихся картотек, вместе с чревом своих коммуникаций, стальными сердцами сейфов, трубами пневматической почты, обеспечивающей неустанную циркуляцию секретности. Здесь ничего не было без надзора, даже канализационная сеть тщательно проверялась, но эта ювелирно точно отлаженная система оказывалась роем интриг, воровства, хитрости, обмана. Чем же был этот беспорядок? Видимостью? Маской, делавшей для профана невозможным обнаружение правды иного, какого-то высшего порядка?
Быть может, именно такого, запутанного — при поверхностном суждении поведения от меня ожидают? Может быть, именно оно было оружием, направленным Зданием против противников? В самом деле, хотя сам я того не ведал, хотя каждый раз это было результатом вроде бы чистой случайности, я ведь принес немалую пользу? Обезвредил же я старичка и капитана, их подрывную деятельность? А в каких-то других случаях я мог просто оказываться катализирующим фактором, ускоряющим кульминации, или же противовесом неизвестным мне силам. Тут мысль моя снова свернула в сторону, привлеченная всеобщей двуличностью людей, с которыми я встречался. Можно было подумать, что двойная игра здесь — высший обязующий канон. Лишь двух людей не затронула до сих пор моя подозрительность: шпиона из комнаты с сейфом и Прандтля.
Больше всех других я был уверен в шпионе.
Когда меня обманула даже смерть — ибо разве поведение трупа под флагом не попахивало явной двузначностью? — он один только остался не притворяющимся, один лишь он…
Он не отягощал себе предательством, не выдавал себя за другого, не обманывал, только лишь, осторожно прокравшись к сейфу, бледный и напуганный, фотографировал планы, а чего иного следовало ожидать от добросовестного шпиона?
Немного хуже обстояло дело с Прандтлем. По существу, моя вера в него опиралась лишь на его выдох. Эрмс обещал, что я пройду у него связанную с миссией подготовку. Разговор с Прандтлем вылился явно в нечто совершенно иное, хотя сейчас я уже не был в этом уверен. Он наговорил мне множество странных вещей, намекнув, что я пойму их позже. Может быть, теперь?
Быть может, Прандтль совсем не знал, что со мной произойдет, и даже не интересовался этим, а сочувствие, которое он ко мне проявил, было вызвано не тем, что он знал о будущих событиях, но лишь тем, что уже случилось, а случилось то, что он, не удовлетворившись демонстрацией бесконечности, погребенной в шифрах, показал мне все же конечный результат одного из них, записанного на клочке бумаги. Это были три слова.