— Коллега? Новый? — быстро заговорил он срывающимся от воодушевления голосом. — Нам будет весьма приятно! Впрыскивание, хе-хе, малюсенькое возлияние! Очень просим вас с нами!

Я попытался было отказываться, но они нисколько меня не слушали, взяли под руки и повели, и так, между свекольной и фиолетовой пижамами, пытаясь возражать и обмениваясь шутками, я вышел с ними в коридор, вернее коридорчик, еще более тесный от того, что половина выходивших в него дверей была открыта, загораживая дорогу. Толстый любитель игры в кости шел впереди, нанося удары то направо, то налево. Двери захлопывались, а производимый этим грохот разносился по всему этажу, аккомпанируя нашему и без того весьма шумному шествию. Замок одной из дверей не защелкнулся, и я увидел зал, почти битком набитый старыми женщинами в валенках, платьях с длинными юбками и с платками на головах. По ушам ударил исходивший оттуда сварливый говор, сливавшийся в равномерный гул.

— А здесь что? — спросил я в изумлении.

Мы шли дальше.

— Это склады, — бросил шедший за мной крематор. — Там хранилище теток. Туда!

Он ткнул меня в спину пальцем. Я ощутил грубый запах его бриллиантина, смешанный с запахом чернил и мыла.

В шедшего впереди толстяка словно бы вселился новый дух. Он уже не просто шел, а вышагивал, размахивая руками, посвистывая, а перед последней дверью даже поправил на себе пижаму, словно та была фраком, галантно кашлянул, после чего отворил обе створки столь резким движением, что не удержал в руках ручку двери.

— Милости прошу в сии скромные хоромы.

Некоторое время мы состязались в любезности, споря, кто должен войти первым. Среди голых стен — лишь в ближайшем к двери углу был огромный старомодный шкаф — стоял большой, овальный, покрытый снежно-белой скатертью стол, сплошь заставленный бутылками с блестящими крышечками и блюдами с едой.

Напротив, в глубине комнаты, у наваленных кучей складных деревянных стульев, какие часто можно видеть в кафе под открытым небом, суетился юноша с весьма буйной шевелюрой, тоже в пижаме: он отбирал ужасно скрипевшие стулья, отбрасывая в сторону самые шаткие.

Толстый тут же бросился помогать ему, а худой инициатор этого необычного торжества по имени, как я не сразу запомнил, Баранн со скрещенными на груди руками, словно полководец на холме перед битвой, окинул взглядом все, чем был завален стол.

— Извините, — прозвучало сбоку от меня.

Я дал дорогу улыбавшемуся юноше, который под мышками и в обеих руках нес бутылки вина. Избавившись от своей ноши, он возвратился, чтобы представиться:

— Клаппершлаг.

Затем уважительно пожал мне руку. — Аспирант… со вчерашнего дня, добавил он, неожиданно покраснев. Я в ответ улыбнулся. Ему было самое большое двадцать лет. Черные волосы густо росли над широким белым лбом, и даже перед ушами свисали тонкие прядки, словно брелочки.

— Прошу, друзья! По местам! — возвестил Баранн, потирая руки.

Не успели мы еще как следует усесться на опасно потрескивающие стулья, а он уже ловко и с алчной усмешкой, перекосившей его лицо влево, налил всем нам, поднял бокал и воскликнул:

— Господа! Здание!

— И-эх! — грянуло словно из одной груди.

Мы чокнулись и выпили. Незнакомый по вкусу алкогольный напиток слабым огнем медленно растекся у меня в груди. Баранн снова налил всем, понюхал рюмку, чмокнул и выкрикнул: — В дополнение к первой!

Я залпом выпил. Крематор, развалившись на стуле, закусывал бутербродами и ловко выплевывал семечки от огурцов, стараясь попасть в тарелку юноше. Баранн все наливал и наливал.

Мне сделалось жарко. Через какое-то время я уже не ощущал выпитого, лишь вместе с окружающими погружался в густую, светлую, колеблющуюся субстанцию.

Едва рюмки успевали наполниться, как их уже требовалось выпить, словно в этом было что-то неотложное, словно в любую минуту эту столь неожиданную, импровизированную пирушку что-то могло прервать.

Странным казалось также и чрезмерное оживление этих людей, которое никак не объяснялось несколькими выпитыми рюмками.

— Что это за торт? Прованский? — спрашивал с набитым ртом толстый.

— Хе-хе, прованский, — ответил ему Баранн.

Крематор хохотал, неся всякий вздор: шутки, прибаутки, пьяные присловья.

— Твое здоровье, Бараннина, и твое, труполюб! — проревел толстый.

— Танатофилия — это влечение к смерти, а не к умершим, невежда, отрезал крематор.

Вскоре разговаривать стало совершенно невозможно. Даже крики тонули в общем хаосе. Тост следовал за тостом, приглашение за приглашением. Я пил охотно, поскольку остроты и шутки моих собеседников казались мне до невозможности плоскими, и я старался утопить в вине мое омерзение и отвращение. Баранн, заходясь фальцетом, под собственное визгливое пение демонстрировал, вышагивая по салфетке сладострастно выгнутыми пальцами, танец пьяной пары, крематор то хлестал водку стаканами, то швырял огурцами в молодого человека, который не очень-то от них уклонялся. Толстый же ревел, как буйвол:

— Гуляй, душа! Ой-ля-ля!

— Гуляй! Эге-гей! — вопили в ответ ему.

Потом он вскочил на ноги, покачнулся, сорвал с головы парик и, швырнув его на пол, заявил, блестя потной обнаженной лысиной.

— Эх, гулять — так гулять! Друзья! Сыграем в западни!

— В западни!

— Нет, давайте в загадки!

— Хи-хи! Ха-ха!

Они ржали, кривляясь друг перед другом.

— За чувства наши братские! За счастья буйный пляс! — кричал крематор, целуя себе руки.

— А также за успех лечения. За доктора, приятели дорогие! Не будем забывать о докторе! — взвизгнул Баранн.

— Жаль, что нет девочек. Устроили бы танцы…

— Эх! Девочки! Эх, грех! Сладостные утехи!

— Эх, парад! Маршируют шпики! — выл толстый, не обращая ни на кого внимания, потом вдруг замолчал, икнул, окинул нас налитыми кровью глазами и облизнулся, показывая тонкий, маленький, какой-то девчоночий язычок.

"Что я тут делаю? — подумал я с ужасом. — До чего омерзительно это службистское низкопробное пьянство восьмого ранга! Как же они силятся быть оригинальными…"

— Господа! За ключника! За швейцара нашего! Виват, крематор! Виват, гульба! — пискляво кричал кто-то из-под стола.

— Да! Да здравствует!

— Залпом за него!

— Ручейком!

— Огурчиком! — нескладно вопил хор.

Мне стало даже жалко бедного юношу — как же мерзко они его спаивали, то и дело подливая ему. Толстый, с набрякшей, покрасневшей, словно грозившей лопнуть лысиной — лишь дряблая шея неестественно белела под ней — зазвонил о стекло, а когда это не помогло, швырнул бутылку об пол.

Звук бьющегося стекла вызвал мгновенную тишину, в которой он попытался заговорить, опершись на руки, но ему мешал душивший его смех. Он лишь подавал дрожащими руками знаки, чтобы все подождали. Наконец он выдавил:

— Гулянка! Товарищеская игра! Загадки!

— Ладно! — проревели все. — Пущай! Давайте! Кто первый?

— На равнине Дом стоит, жизнь вмещая бурную. Эх, люби же крепко ты душу агентурную, — это вопил Баранн.

— Господа, братья милые! — пытался перекричать его толстый. — Номер первый: кто видел инструкцию?

Ответом был взрыв хохота. Я содрогнулся, глядя на дергающиеся тела и разинутые рты. Крематор и юноша почти рыдали. Юноша пискнул:

— Ухо от селедки!

Снова удерживаемые нетвердой рукой рюмки со стеклянным звоном сошлись над скатертью. Умиленный крематор покрывал поцелуями теперь уже внутренние стороны своих ладоней. Баранн, сидевший напротив меня, опрокинул в рот рюмку водки.

Я обратил внимание, что при этом он ткнул краем рюмки в нос, и тот затем не восстановил свою форму, а так и остался с вмятинкой посередине. Хозяин носа этого даже не заметил. "Видимо, восковой" — решил я, но впечатления на меня это не произвело. Толстый, которому становилось все жарче, обнажился до пояса, повесил через плечо пижамную куртку и теперь сидел, поблескивая потом на густой растительности на груди, жирный, отвратительный. Затем он отстегнул и уши.