Впрочем, даже дошедшие до нас части дневника и архива объемно и многомерно раскрывают личность автора. Близкое знакомство с этими материалами дает право утверждать, что главной пружиной его почти ежедневной хроники являлось не эгоистическое стремление заново войти в жизнь, а научный поиск. Подобно многим великим предшественникам в медицине и фармацевтике, апробировавшим свои открытия на собственном организме или завещавшим свои органы на дело спасения других жизней, Лева фактически предоставлял свою информационную матрицу в распоряжение исследователей будущего для отработки технологии воссоздания человека.
Насколько позволяет судить метод ведения дневника, его замысел не ограничивался собственной персоной. В перспективе осуществления «общего дела» актуальными становились любые точные свидетельства о каждой личности: в их перекрестных потоках открывалась возможность адекватного восстановления каждого, кто когда-то посетил этот мир. Вряд ли мы ошибемся, если предположим, что с помощью длинных диалогов, доносящих рассуждения, реплики и междометия собеседников, Лева пытался сохранить четкий информационный слепок всех тех, с кем сводила его судьба. Визуальные зарисовки и прямую речь «героев» его повествования можно сравнить с серией последовательных снимков, позволяющих увидеть их в разных ракурсах и положениях. Можно догадываться и о мотивах, которые побуждали его уделять особое внимание детям – ведь многим из них война могла оборвать жизнь прежде, чем их личность успела бы отложиться в памяти других людей, а, следовательно, его свидетельства могли бы подарить им еще один шанс!
Дневник обрывается 23 июля 1941 г. – ровно на том месте, в котором он перестает быть источником личной жизненной истории, то есть когда на его страницы полноформатно врывается война. Впрочем, к тому времени Лева уже успел сделать свой решающий ход, с помощью которого он намеревался переиграть исторический процесс, как правило, неумолимо стирающий отпечатки пребывания субъектов, неуспевших выполнить своего жизненного предназначения. За две с половиной недели до начала войны он включил в текст дневника футурологическую выкладку о нападении Германии, ходе боевых действий и конечной победе СССР. Она смотрится чужеродным вкраплением в текст. Во-первых, потому что совершенно выпадает из контекста обширной записи от 5 июня, рассказывающей о заботах, занятиях, беседах и мыслях автора за период от возвращения из Ленинграда и до завершения учебного года. А во-вторых, потому что не находит опоры в содержании его почти ежедневного мониторинга фактов и событий. Искусственность этого включения помечает фраза, неуклюже перекидывающая мостик от сообщения о последнем прослушивании оперы «Аида» в Большом театре к рассуждению о предстоящей войне:
Мне хочется сейчас упомянуть о моих политических взглядах, которые я постепенно приобрел в зависимости от обстоятельств за все это время.
Не являвшийся политическим мыслителем по складу ума и наклонностей, Лева проявлял интерес к сюжетам международной политики в той мере, в какой они потенциально вторгались в судьбу страны, его родных и близких, а также влияли на продвижение его проекта. В то же время особые способности позволяли ему усмотреть тренд в развитии событий, не видный менее тароватым наблюдателям. Так, сопрягая просчет поведения противника с адекватным представлением о географии, экономике, психологии общества и государственной власти Советского Союза, он создал абсолютно реалистичный набросок предстоящего военного столкновения с последовательными поражениями и успехами каждой из сторон. И, что особенно важно, успел записать его до того, как предвидение обернулось явью. Собственно, на этом и строился расчет. Прогностическому сценарию предстояло стать мощным якорем, способным удержать его труд от исчезновения среди сокрушительных штормов большой истории. Ведь, в конечном счете, сбывшееся предсказание, тем более судьбоносных событий, неизменно разжигает любопытство и заставляет внимательно, в надежде на новые обретения, штудировать текст, в который оно инкорпорировано. А значит, выводит на магистральную линию помыслов и устремлений в рамках «общего дела», которые, по словам одного из самых продвинутых «федоровцев» 1920-х гг. В. Муравьева, выполняют «роль побудителей и направителей действия»[31]. Это с одной стороны. А с другой… блестящая аналитическая разработка о войне выступает порукой тому, что и главный неоконченный проект автора не добросовестное заблуждение, не блеф и не мистификация. Похоже, этот парень знал, что делал. Недаром же он был «Леонардо»!
Рассмотренное прикладное значение публикуемого дневника Льва Федотова нисколько не отменяет его значения как информационно насыщенного исторического источника. Скорее, наоборот, стремление автора воссоздать максимально реалистично окружающую жизнь предоставляет уникальную возможность – услышать живых современников! Их очень много – от безвестных прохожих, с которыми он пересекался на разных маршрутах, до известных персоналий. Это учителя его родной 19-й школы на Софийской набережной. В том числе известный словесник, автор школьных учебников по литературе Д. Я. Райхин, за глаза именуемый учениками «Додик – литератор, гений и новатор», талантливый физик В. Т. Усачев, презираемая большинством учеников за равнодушие и формальное отношение к делу учительница истории и обществознания Е. А. Костюкевич и ряд других. Он создает их яркие портретные зарисовки, стараясь донести до читателя не только внешний облик и манеру поведения, но и типичные для каждого обороты речи, интонации.
Возможно, некоторые суждения Левы об уроках, системе преподавания чрезмерно резки и категоричны. По ходу своих заметок он не раз выражает отношение к школе как к досадному препятствию на пути реализации собственных планов, а порой как к источнику ненужных схоластических знаний. Не исключено, что такая позиция вообще обоснована трудной адаптацией одаренных детей к массовой школе с ее нивелирующей педагогикой и стандартизированным образованием. Однако в описываемое время других школ уже не было – с 1937 г. в целях консолидации советского общества решением руководства страны были упразднены элитные и специальные школы. Это не означает, что массовая общеобразовательная школа стала плохой, просто явно выламывающийся из предписанных рамок детский феномен часто попадал в ней в дискомфортную обстановку. Это относится и к Льву Федотову. Чем дальше, тем больше он тяготился повинностью учащегося и становился равнодушен к оценкам. Свою главную задачу в конце девятого, предвыпускного, класса он видел в том, чтобы просто без особых издержек и помех завершить учебный год. В первых числах июня он закончил его на одни тройки,[32] однако был несказанно рад этому, поскольку переводился в последний класс и обретал долгожданную свободу на период летних каникул, конечно, если только они не будут смяты войной. В его записях мы найдем и описание экзекуции, учиненной над ненавистным школьным дневником и другими атрибутами учения-мучения. Невзирая на достаточно критический уклон в описании школьных порядков, записи Льва Федотова могут служить отличной иллюстрацией постановки учебного процесса, внутреннего климата в коллективе учащихся, отношений учеников и учителей, словом, всей совокупной атмосферы среднего учебного заведения предвоенного времени.
С учетом того, что интересы Левы лежали в стороне от школы, мы познакомимся с теми людьми, которые сопутствовали ему в этой главной ипостаси его жизни. Это и учитель музыки, композитор, ныне совершенно забытый Модест Николаевич Робер и его жена Мария Ивановна. Это замечательный виолончелист и педагог, воспитавший целую плеяду музыкантов, – Эммануил Григорьевич Фишман – тот самый «Моня», муж любимой двоюродной сестры Раи и отец не менее любимой племянницы Норы, которому посвящено немало восторженно-уважительных строк в дневнике. Это и ленинградский музыковед Б. А. Струве, с которым судьба свела Леву в новогоднюю ночь 1941 г. Это, наконец, разнообразные представители обширного клана Маркус, которые регулярно заезжали к ним на квартиру в Доме на набережной и слали о себе вести из других городов.