Говорят, что кровь гуще, чем вода, продолжал я свой рассказ, может быть, именно поэтому Панина Манина и директор цирка с первого взгляда понравились друг другу. Во всяком случае, Панина Манина решила вернуться с цирком в ту далекую страну, из которой он приехал, и там она широко прославилась как канатная плясунья. Однажды вечером, танцуя на канате высоко над манежем, она бросила взгляд на директора цирка, который стоял перед оркестром с хлыстом в руке, и там, наверху, она вдруг поняла, что директор цирка ее отец, оказывается, она не совсем забыла его. Такие мгновения называют «моментом истины», объяснил я. В замешательстве Панина Манина потеряла равновесие и упала на манеж. Когда директор цирка подбежал к ней, чтобы посмотреть, сильно ли бедняжка ушиблась, она протянула к нему руки и душераздирающим голосом воскликнула: «Папа! Папа!»
Золотко с удивлением посмотрела на меня и засмеялась, но, думаю, она не много поняла из моего рассказа. Другое дело Мария — та подняла на меня сердитый взгляд. Было ясно, что ей не понравился конец рассказа.
Заходящее солнце освещало нашу последнюю семейную встречу. Мы сложили вещи и направились к трамваю. Девочка бежала впереди нас по тропинке. «Папа! Папа!» — бормотала она. Мария взяла меня за руку и сжала ее. В глазах у нее стояли слезы. Приехав в город, мы разошлись в разные стороны. Больше я никогда не видел ни Марии, ни Золотка. Они ни разу не дали знать о себе.
Помощь писателям
Прошло двадцать шесть лет, я сижу у большого двойного окна и смотрю вниз на море. Солнце стоит низко, бухта словно покрыта сусальным золотом. Лодка с туристами держит курс к молу, они ездили осматривать смарагдово-зеленый грот в нескольких километрах отсюда.
Сам я совершил долгую прогулку мимо лимонных рощ по Мельничной долине, поднявшись высоко над городом. Люди здесь добрые и приветливые. Какая-то женщина в черном платье высунулась из окна и протянула мне рюмку лимонного ликера.
Я внимательно смотрю себе под ноги. Наверху, в Мельничной долине, я не встретил ни одного человека, но, несмотря на это, а вернее, именно потому, не чувствовал себя в безопасности. Несколько раз я останавливался и оглядывался. Если кто-нибудь последовал сюда за мной из Болоньи, то в этой узкой долине среди развалин старых бумажных мельниц прикончить меня было бы очень просто.
Для безопасности я всегда запираю дверь своего номера. Если кто-то проникнет ко мне, он сможет запросто выбросить меня из окна. Окна здесь низкие, а до старой дороги на берегу довольно далеко, к тому же там всегда много машин. Это выглядело бы как самоубийство или несчастный случай.
Гостей в пансионате мало, вчера вечером к ужину вышли всего три супружеские пары, один немец моего возраста и я сам. Очевидно, на Пасху здесь соберется больше народу, но до нее еще несколько дней.
Немец бросал на меня долгие взгляды, наверное, хотел познакомиться — мы с ним единственные сидели в одиночестве. Пришлось спросить, не встречались ли мы раньше. Я бегло говорю по-немецки.
Вечером, перед тем как лечь, я тщательно проверил, заперта ли дверь номера. Бара я избегал. У меня с собой было виски, в углу уже стояла пустая бутылка. Если меня одолевало одиночество, я всегда мог поговорить с Метром. Он имел обыкновение оказываться рядом, когда я нуждался в обществе. Я прожил здесь уже четыре дня.
Паук запутался в своей паутине. Он сам соткал ее из тонких нитей, но потом оступился и теперь пойман в собственные сети.
Только сейчас я понял, что Мария бессовестно предала меня. На свой лад она превзошла меня в цинизме. Понимая, что я никогда не полюблю другую женщину, она позаботилась о том, чтобы вернуть прошлое было невозможно. Воздвигла между нами стену.
Я впервые думал так о Марии. Это поразило меня. Я как будто только теперь начал приходить в себя после смерти матери. Отец умер год назад. Думаю, я безгранично любил маму.
Я по-прежнему живу с чувством, что забыл что-то очень важное. Как будто я всю жизнь старался не вспомнить того, что случилось в моем детстве. Но оно еще не совсем исчезло, оно все еще плавает в темной глубине под тонким льдом, на котором я танцую. Как только я расслабляюсь и пробую вспомнить то, что хочу забыть, мне приходит в голову какая-нибудь интересная мысль и я начинаю сочинять новую историю.
Все чаще и чаще собственное сознание пугает меня. Оно как привидение, над которым я не властен.
Марию в свое время тоже пугала моя фантазия. Она была очарована моими рассказами, но и сильно напугана ими.
Когда Мария уехала, мир был открыт для меня, я воспринял это как освобождение. Прошло много времени, прежде чем я стал снова искать знакомства с девушками, кроме того, я бросил занятия — я чувствовал себя слишком взрослым для студента. Никогда еще после смерти мамы мир не был так открыт для меня.
Я много думал о том молодом писателе, который за сюжет для романа расплатился со мной бутылкой вина и сотней крон. Дома у меня лежало несколько десятков записанных сюжетов. Его роман вышел через два года и был тепло встречен критикой.
Я заходил иногда в «Клуб 7», в «Казино», в погребок Тострупа и в Дом художника. Там легко было завести с кем-нибудь разговор. Вскоре я знал уже почти всех, с кем стоило беседовать в нашем городе. Трудность заключалась в том, что в первое время у меня совсем не было денег.
Меня считали неглупым молодым человеком с богатым воображением. Иначе и быть не могло. Я всегда выбирал в собеседники людей старше меня, предпочтительно мечтателей и бездельников, имевших художественные амбиции, во всяком случае, сами они считали себя людьми искусства. Мне они казались ограниченными. Некоторые уже выпустили сборник стихов или роман, другие говорили, что пишут или хотели бы что-нибудь написать. Так они утверждали собственную легитимность. Именно в этой среде я и начал свою деятельность.
Если кто-то из тех, с кем я выпивал, говорил, что пишет или хотел бы писать, я всегда спрашивал, о чем он или она хотели бы писать. На этот вопрос они, как правило, не отвечали. Мне это казалось подозрительным. Уже в то время — и особенно впоследствии — меня забавляло, что в литературной среде полно людей, которые могли и хотели бы писать, но которым решительно нечего выставить на продажу. Почему человек хочет писать, если, как он открыто и честно признается, ему нечего сообщить миру? Неужели он не может придумать себе какое-нибудь другое занятие? Что это за мания такая — добиваться чего-то, ничего не делая? У меня все обстояло как раз наоборот. Меня всегда переполняли идеи, но не было потребности обогащать мир своими творениями. И в буквальном смысле тоже. История с Марией не в счет, мне была нужна она сама.
В то время я вел дневник, но не для публикации в будущем, это были крохи, которые я собирал для себя, своего рода погружение в собственное «я».
Я никогда не напишу романа. Не хочу сосредоточивать свое внимание на одной истории. Если я начну разматывать фабулу, она тут же потянет за собой четыре или восемь других. И мне будет трудно навести среди них порядок, разобраться и с множеством рамочных рассказов, и с бесчисленными вставными историями, и с иерархией рассказчиков, или, как кто-то назвал это, с китайскими ларчиками. Потому что я не могу не думать, не могу перестать вынашивать идеи. Это почти органический процесс, что-то, что приходит и уходит само собой. Я захлебнусь в потоке идей, меня задушит их изобилие. Мой мозг все время кровоточит новыми сюжетами. Может, именно поэтому мне стали нравиться высокие табуреты в барах. Там мне легче освободиться от своих мыслей.
Так возник симбиоз. Я легко придумывал новые идеи и сюжетные повороты. Труднее было бы этого не делать. У тех, кто хотел писать, все было наоборот. Многие из них ждали озарения месяцами, даже годами, тщетно стараясь придумать что-нибудь оригинальное, о чем стоило бы написать. Меня окружали люди с огромной потребностью высказаться, но эта потребность превосходила их творческие возможности, жажда писать была сильнее мысли. Передо мной был практически неограниченный рынок, нуждающийся в моих услугах. Но как организовать подобную куплю-продажу?