Кристине и Луиджи ничего не стоило догадаться, что Паук — это я, вот Луиджи и решил подшутить надо мной. Название «Тройное убийство post mortem» он мог слышать от любого норвежского издателя, может быть, даже взял книгу на опцион и его насторожило, что одна и та же история рассказана двумя разными писателями. Да и была ли в газете «Коррьере делла сера» эта статья?

— Тебе может понадобиться охрана, — сказал он.

Телохранитель, подумал я. Это была новая и очень неприятная мысль.

Я почувствовал себя еще глупее. И, что было мне уж совсем несвойственно, лишился всякой фантазии. Внешнее давление свело на нет давление, шедшее изнутри. У меня не было слов. Я не нашел ничего умнее, как засмеяться. Это было пошло, хвастать тут нечем.

— Над такими вещами не смеются, — сказал Луиджи.

Я разозлился, потому что не знал, шутит он или говорит серьезно. Вскоре я встал и положил на стол деньги за вино.

— Ты живешь в «Бальони»? — спросил он.

Я не ответил.

— Куда ты поедешь?

Когда я не ответил и на это, он поднял вверх указательный палец.

— Наверное, тебе следует быть осторожнее с дамами, — сказал он.

— Что ты имеешь в виду?

Он усмехнулся.

— Говорят, ты довольно любвеобильный мужчина. Кажется, дамы — это твоя единственная слабость. Или нет?

Не думаю, чтобы он ждал, что я на это отвечу. Я и не ответил. Он все понял, он был не глуп. Неужели двое мужчин, сидя в кафе, должны обсуждать свои отношения с дамами? В этом нет ничего интересного, скорее, что-то липкое.

— Они могут подослать к тебе подсадную утку, — предупредил он. — Может, какую-нибудь старую подругу.

Я фыркнул:

— Ты читаешь слишком много шпионских романов. — Я попытался засмеяться. Если бы знать, что у него на уме!

Он протянул мне свою визитку:

— Тут номер моего телефона.

Я взял карточку, взглянул на нее, я всегда хорошо запоминал цифры. Потом разорвал визитку и сложил обрывки в пепельницу. Посмотрел на него. Я знал, что мы вряд ли еще увидимся.

— Спасибо, — буркнул я и, быстро отвернувшись, ушел, потому что на глаза мне навернулись слезы.

Меня не пугали намеки на заговор. В глубине души я считал, что Луиджи стрелял вслепую. Небось, думал, что завтра в полдень мы с ним на ярмарке выпьем по рюмочке. Но я знал, что отныне «Помощь писателям» превратилась в легенду. Я не испытывал облегчения, меня к этому просто принудили.

Я пошел в отель, чувствуя, что остался без тормозов. Наверное, на мою беду у меня их никогда и не было. Я шел на холостом ходу, всю жизнь я двигался на холостом ходу. Действовал, как мозг, не связанный ни с чем. Для меня существовали только две величины: мир и мой мозг, мой мозг и мир.

Я обладал запасом фантазии большим, чем требовалось миру. Можно сказать, что я даже не жил, а только получал компенсацию за настоящую жизнь. Не знаю, кто меня так наказал: мама, Мария или я сам.

* * *

Проспав всего несколько часов, я на рассвете спустился в холл. На виа Индепенденца было тихо, но, расплачиваясь за гостиницу, я заметил, что за мной наблюдает молодой человек. Он сидел в кожаном кресле, укрывшись за газетой. Трудно было понять, встал ли он только что или просто еще не ложился спать. Когда я вышел на улицу и сел в такси, он последовал за мной. Я не успел проследить, сел ли он в какой-нибудь автомобиль, но мне показалось, что я мельком видел его в аэропорту. В ухе у него был микрофон, это выглядело отвратительно. По-моему, я прошел регистрацию быстрее, чем он.

Когда я подошел к выходу на посадку, она уже началась, через несколько минут самолет вырулил на взлетную полосу и поднялся в воздух. У меня было место IA, я специально заказал его. Мне нравится смотреть вправо. Самолет направлялся в Неаполь, это был первый утренний рейс из Болоньи. Через двадцать минут после него вылетал самолет во Франкфурт. Дальше он следовал в Осло.

Когда самолет достиг нужной высоты, я откинул назад спинку кресла, и на меня снизошел почти просветленный покой. Вскоре в памяти всплыла одна история из детства. История была не вымышленная, но с тех пор я ни разу о ней не вспоминал. Жизнь прошла так быстро, мне уже столько же лет, сколько было маме, когда она умерла. Вот эта история.

Читать и писать я научился в четыре года. Меня учила не мама, она как раз считала, что мне следует подождать с этим до школы. Читать я научился сам и сейчас помню, как нашел на полке старый букварь. Мне было не очень трудно справиться с двадцатью девятью буквами.

Однажды, оставшись дома один, я взял красный цветной карандаш и пошел в мамину спальню. Из двух больших окон, обрамленных синими занавесками, открывался красивый вид на город. У противоположной стены стоял белый гардероб, а белизну двух других стен не нарушало ничто. Это было скучно. Мне стало жалко маму. У меня на стене хотя бы висел портрет утенка Дональда.

Я сочинил забавную сказку, впрочем, я сочинил ее уже давно, но ничего не говорил маме. Это должно было стать для нее сюрпризом. Я взял красный карандаш и начал писать на белых обоях. Сперва мне пришлось встать на стул — мне нужна была вся стена, вернее, две стены. Через несколько часов я закончил свою работу. Я лег на мамину кровать и стал читать длинную сказку, которую написал на стене. Мне было чем гордиться. Теперь мама каждый вечер, лежа в постели, могла читать перед сном мою забавную историю. Я знал, что эта красивая история ей понравится, хотя бы потому, что я сочинил ее специально для мамы. Другое дело, если бы я придумал ее для себя или для папы, это было бы уже совсем не то. Но отец больше не жил с нами. Мне было три года, когда он ушел из дома.

Я долго лежал на кровати и ждал маму. Ждал с радостью и нетерпением. Я часто готовил ей маленькие сюрпризы, но это было нечто иное, это был огромный сюрприз.

Теперь, сидя в кресле самолета, летящего в Неаполь, я вспоминал звук отпираемого мамой замка в тот не похожий на все остальные день.

— Я здесь! — крикнул я ей. — Я здесь!

Мама пришла в бешенство. Это было настоящее безумие. Она рассердилась, даже не прочитав того, что я написал на стене. Она сдернула меня с кровати, швырнула на пол, надавала мне оплеух, потом вытащила в коридор и заперла в ванной. Я не плакал. Я вообще не произнес ни слова. Мне было слышно, как мама звонит отцу, как ругает и меня, и его. Она сказала, что отец должен прийти к нам и наклеить новые обои. Что он и сделал через несколько дней. После этого у нас еще долго пахло клеем. Это был позор.

Мама весь вечер не выпускала меня из ванной. Она пообедала, выпила кофе и прослушала первый и второй акт «Богемы». Мне она велела лечь спать. Я подчинился, не сказав ни слова. Несколько дней я с ней не разговаривал, но делал все, что она мне велела. Наконец она взмолилась, чтобы я снова стал с ней разговаривать. Тогда я сказал, что никогда больше не буду писать на стенах, и на бумаге тоже, вообще не буду писать, даже на туалетной бумаге. Я был очень упрямый, и в некотором смысле я свое слово сдержал. После того случая мама ни разу не видела ничего написанного мною, ни одной буквы. Я ни разу не разрешил ей заглянуть в мои школьные тетради. Иногда она беседовала об этом с учителями, но учителя были согласны со мной. Я так хорошо учусь и готовлю уроки, говорили они, что маме нет надобности проверять мои тетради. Иначе и быть не могло.

Не могу утверждать, что именно из-за того случая я не стал писателем, но рисовать я перестал из-за него, это точно. Какой смысл рисовать, если некому показывать свои рисунки? Помню, меня однажды поразила мысль, что если бы я когда-нибудь написал книгу и издал ее большим тиражом, то все равно не узнал бы, прочитала ее мама или нет. Но выступить с этим я не мог. Я выступил только один раз, в маминой спальне, с теми письменами на стене. Мама была навсегда лишена возможности зайти в книжный магазин и купить книгу с моим именем на переплете.

Когда стюардесса предложила мне завтрак, я отказался, но, подремав несколько минут, открыл глаза. Мы пролетали над равнинами Умбрии. Мне исполнилось сорок восемь лет, половина жизни была уже позади, вернее, семьдесят пять процентов жизни, а может, и больше, может, все девяносто девять процентов были уже позади. Жизнь оказалась непостижимо короткой. Наверное, именно поэтому я не хотел ставить свою фамилию на переплетах книг. Человеческое тщеславие и кривляние под глянцем культуры теряли свое значение рядом с той бесконечной сказкой, в которой мое присутствие было мимолетным. Я научился не обращать внимания на несущественное. С детских лет я знал другое летосчисление, отличное от летосчисления глянцевых журналов и книгоиздания. Когда я был маленький, мы с отцом видели кусок янтаря, которому было много миллионов лет, и в нем лежал такой же старый паук. Я жил на Земле еще до возникновения на ней жизни четыре миллиарда лет назад, я знал, что Солнце скоро превратится в красного гиганта и задолго до этого Земля станет сухой, безжизненной планетой. В таких случаях человек не станет записываться на курсы норвежской традиционной росписи по дереву. У него не хватит для этого душевного спокойствия. И на литературные курсы он тоже не пойдет. Тут уже не до того, чтобы таскаться по кафе и говорить, будто начал «что-то писать». Может, кто-то и пишет, в этом нет ничего плохого, но никто не пишет, чтобы писать. Наверное, пишут, когда имеют что-то за душой, когда знают слова, которые могут утешить людей, но никто не садится и не пишет только ради того, чтобы писать или ПИСАТЬ. Однако некоторые поэты позируют на подиумах. Поднимайтесь сюда, уважаемые дамы и господа! Добро пожаловать на ежегодный показ коллекции от «Кипенхойер и Вич»[28]. У нас есть одна модель, которая должна вас заинтересовать. Это изысканный роман от «Армани», совершенно неповторимый в своем жанре. И здесь же мы видим поэтическую новинку от «Зуркамп»[29] — «mit Poeten— schal natьrlich… und mit Ort und Datum, bitte!»[30].

вернуться

28

«Кипенхойер и Вич» — крупное немецкое издательство.

вернуться

29

Зуркамп, Петер (1891-1959) — основатель одного из ведущих немецких издательств.

вернуться

30

«С поэтическим сумасбродством, конечно… и с указанием места и даты, будьте любезны!» (нем.)