– Это не так уж легко, ты же сам слышал. Этот Куизль так просто не сдастся. А пока Йоханнес не признается, дело так и останется нераскрытым. Как бы судье в голову ничего не взбрело и он не велел тут каждый камень перевернуть…
Старый библиотекарь злобно на него зыркнул.
– Что значит, пока Йоханнес не признается? – рявкнул он. – Ты сам вчера руководил допросом. Вы чем там занимались? Перьями его щекотали?
– Я… я и сам не знаю, почему он до сих пор не сломался, – посетовал приор. – Палач в Вайльхайме все испробовал. Но ведь надо следить, чтобы Йоханнес не помер. Поэтому мастер Ганс решил подождать до завтра и за это время немного его подлечить.
Приор перегнулся через стол и едва ли не с мольбой в голосе обратился к старому монаху:
– Проклятие, Бенедикт, нам нужно его признание, иначе дело не дойдет до приговора! Ты же сам знаешь, насколько строг в этом отношении каролингский кодекс.
– Так будь добр, позаботься, чтобы он признался наконец, – бесстрастно ответил библиотекарь. – Иначе мы следом угодим к мастеру Гансу на дыбу. – Сгорбленный, словно изломанный бурями дуб, он с трудом поднялся из-за стола и злобно уставился на Иеремию. – Я и сам по молодости несколько раз присутствовал при допросах, и у меня подозреваемые сразу во всем признавались. Ты слишком мягок, Иеремия.
Приор стиснул кулаки под столом. С тех самых пор, как он вступил много лет назад в этот монастырь, старик постоянно выводил его из себя подобными высказываниями. Иеремия понимал, что брат Бенедикт считал себя лучшим настоятелем, но книги были для него важнее любого сана, и он искал соратников для своих тайных замыслов.
Полезных идиотов вроде меня!
При этом их объединяли общие цели. Несмотря на это, Иеремия чувствовал, что библиотекарь никогда не воспринимал его всерьез. Приор подумал о том, как станет настоятелем. Многое с того времени должно измениться.
И старого дурня всегда можно перевести в трапезную, начищать блюда. Мы должны служить Господу, какое бы место он нам ни определил.
Подобные мысли успокаивали Иеремию. Он вспомнил о пистолете, подаренном вчера судьей, и встрече с волками. Как же приятно было нажимать на собачку!
– Ты в курсе, что Лаврентий умер? – неожиданно спросил он библиотекаря.
Старик кивнул.
– Об этом разве что немые не говорят. Да еще все эти страшилки про голема…
Брат Бенедикт быстро перекрестился.
– Помилуй Господи его душу. Но может, так оно и лучше. Лаврентий был содомитом и, что хуже всего, трусом. Не исключено, что он рано или поздно рассказал бы настоятелю о наших замыслах. Теперь-то он замолчал навсегда.
Затянулось молчание. Тишина в комнате с тысячами книг и пергаментных свитков давила на Иеремию непосильным грузом. Приор тяжело вздохнул. Иногда, бессонными ночами, его терзали сомнения, правильно ли они поступают, – но ведь все это ради монастыря.
Всё по воле Божьей.
– Вот как мы поступим, – сказал наконец Иеремия решительным тоном, стараясь вернуть себе превосходство. – Возможно, Лаврентий был прав, и хранить все это внизу не так уж и безопасно. Мы с Экхартом вынесем их оттуда и спрячем у меня в приорате. Пусть полежат там, пока не поймают этого палача или Йоханнес не признается. Мы ведь так и не выяснили, что же там прячется.
– Ты что, боишься? – Библиотекарь холодно улыбнулся.
– Чепуха! Просто не хочу рисковать. Так что перенесем все сегодня же.
Библиотекарь покачал лысой головой:
– Ну ладно. Так в любом случае надежнее. К тому же продолжать мы пока все равно не можем. Раз уж Лаврентий умер, мы остались без хорошего ремесленника.
Брат Бенедикт захромал к двери. У порога оглянулся еще раз и задумчиво посмотрел на приора.
– Мне бы и вправду хотелось знать, кто сотворил такое с Лаврентием, – проговорил он угрюмо. – Я уже и сам начинаю верить в сказки про големов.
В темной дыре очистной башни Вайльхайма Непомук дожидался очередной пытки. Он знал, что это конец. Следующий допрос будет последним – он признается, и этот кошмар наконец закончится.
Недавно – а может, и целую вечность назад, он не знал – к нему приходил мастер Ганс с мазями и повязками. Палач смазал ему руки и ноги охлаждающими настоями, наложил повязки, пропитанные пахучим бальзамом, но они не могли изменить того, что Непомук уже распрощался с жизнью. Боль была слишком невыносимой. В следующий раз его, наверное, снова поднимут с закрученными за спину руками к потолку или растянут на дыбе.
Прежние пытки Непомук переносил, потому что закрывал глаза и всякий раз вспоминал дни, прожитые бок о бок с другом Якобом…
Запах жареного каплуна на вертеле, песни солдат над лагерем, скачка галопом сквозь туманное утро, толстухи маркитантки и тощие шлюхи, засыпая между грудей которых забываешь на пару часов о войне, и показательные бои с Якобом, клинки скрещиваются со звоном…
– Чувствуешь? – спрашивает, ухмыляясь, Куизль и клинком прижимает его к стене обугленного сарая. – Вот он, Бог, Непомук! Сама жизнь, крики, песни, жратва, пьянки и смерть. Мне не нужна церковь, чтобы помолиться, мне достаточно леса или поля…
В носу вдруг защипало от дыма. Непомук открыл глаза и понял, что никаких каплунов на вертеле не жарилось, а горела его собственная плоть.
Мастер Ганс прижал раскаленную кочергу к его правому плечу.
Теперь Непомук прижимал к груди распятие, связанное соломой из прутьев, и готовился к вечной жизни.
– Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях…[19]
Непомук улыбнулся при мысли о лучшем друге. Он чувствовал, что Якоб и сейчас не бросил его в беде, пытался доказать, что он невиновен.
Но теперь уже поздно.
Завтра с утра вернется мастер Ганс, и все продолжится под руководством приора. Он признается во всем, чего бы ни захотели от него услышать. Даже в убийстве собственной матери, если потребуется; и в непогоде, и в мертвых двухголовых телятах по всему Пфаффенвинкелю. Во всем – лишь бы его прекратили пытать.
– Прости, Якоб, – прошептал он и поцеловал распятие. – Прости, Господи. Я слишком слаб.
17
Воскресенье 20 июня 1666 года от Рождества Христова, вечер
Первое, что услышал Симон, – это птичий щебет, до того приятный, что лекарь решил, будто находится в прекрасном саду, если не в раю.
Он попытался открыть глаза, но веки слиплись, словно их медом намазали. Напуганный, Фронвизер попытался подняться, но что-то тянуло его к полу. Руки, должно быть, связаны – у него даже пошевельнуться не получилось. Чем больше он прилагал усилий, чтобы встать, тем явственнее понимал, что руки у него не связаны, а скорее скованы жесткой глиной. И стопы, и ноги, и даже туловище – все словно онемело под слоем глины, проломить который не представлялось возможным.
«Это сон! – пронеслось у него в голове. – Просто сон. Сейчас я проснусь рядом с Магдаленой, весь в поту, но невредимый. Мы вместе посмеемся над моими ребяческими криками посреди ночи, а потом проведаем детишек и…»
Симон вдруг вспомнил все, что произошло несколькими часами ранее. Он сбежал вместе с Куизлем от стражников, скатился с обрыва и в конце концов обнаружил пещеру, из которой доносилась музыка автомата. Он вошел внутрь, а потом… Что было потом?
Симон попытался вспомнить, но с той минуты сознание словно туманом заволокло.
Он снова изо всех сил попытался шевельнуться, но даже палец не смог приподнять. Между тем птица продолжала щебетать, и пение походило на соловьиное, хотя и звучало как-то странно. Звук был какой-то… жестяной?
Симон постарался успокоить дыхание. Он уже испытывал подобные дремотные состояния и знал, что проснуться сможет в том случае, если ему удастся хоть немного пошевелиться. Поэтому лекарь напряг каждый мускул, почувствовал, как холодный пот побежал по лбу, – но тщетно. Предприняв последнюю отчаянную попытку, он заметил с облегчением, что смог, по крайней мере, приподнять веки. В узкие щелки хлынул нестерпимо яркий свет. Симон внутренне взвыл, но продолжал из последних сил поднимать веки – словно пытался раздвинуть скалы.
19
Псал. 22:1–2.