Он не умел распределять свое время и, разумеется, сразу же обокрал самого себя, простояв слишком долго возле картин Дега в Люксембургском музее и возле какой-то античной статуи, а потом у него не хватило времени, чтобы задержаться там, где не следовало торопиться: на круто поднимающихся улицах Монмартра, на набережной Сены возле лотков знаменитых парижских букинистов, и возле дворца Пале-Рояль, и возле собора Парижской богоматери.

Жизнь скользила мимо него, как документальный фильм – прекрасный, но быстротечный.

Первые сутки прошли как мгновение. Он дал себе слово, что не будет спать. Ему нужно было еще просмотреть свой доклад, который он будет делать на Международном конгрессе физиологов и психиатров. Но он вернулся в отель усталый и уснул сразу, как только лег.

Тамарцев проснулся и минуты две или три лежал на спине, не поворачивая головы, видел обычные гостиничные стены, безличные и скучноватые. И умывальник обычный. И окно точно такое, как все окна, но за окном – Париж.

Тамарцев вскочил и начал одеваться. У него не оставалось времени на завтрак. В десять начиналось заседание секции психиатров, а на двенадцать назначен его доклад.

Он никак не ожидал, что на конгрессе физиологов и психиатров встретится со своим двоюродным братом Николаем Араповым.

Высокий, элегантно одетый господин (именно господин) сказал, играя красивым, звучным голосом:

– Алеша! Простите, Алексей Иваныч… – Он улыбнулся. – А помнишь, как мы с тобой чуть не подожгли конюшню с жеребцом Голубчиком?

Он улыбнулся еще обаятельнее. И на миг сквозь его теперешний облик западноевропейского господина, парижанина и модного философа проступило простодушное и милое Колино выражение.

– Ты не очень устал? Доклад твой я выслушал с интересом. Что ты так смотришь? Ага, понимаю, встретились два представителя двух враждующих социальных систем. Но ведь я не приглашаю к себе в гости. Мы можем побеседовать и на нейтральной территории. Например, в кафе. Не возражаешь?

На улице среди других машин стояла его длинная и роскошная «испано-сюиза». Сели. Он сам вел свою машину, вел лихо и еще более лихо затормозил возле кафе.

За рюмкой коньяка, ароматного, как ветка черемухи, и оставляющего на языке терпкий вкус, он прочел нараспев:

Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы – коня.
Ты расскажешь мне о тех, кто раньше
В этом теле жили до меня.
Лицо его стало вдохновенным:
Дерево да рыжая собака –
Вот кого он взял себе в друзья.
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.

Затем вдохновенное выражение сменилось другим, более соответствующим месту и обстоятельствам. Да и, собственно, чем ему было особенно вдохновляться? Тем ли, что он после сорокалетнего перерыва встретил родственника? А что такое родство? Вряд ли ведь можно говорить о родстве духовном… Это можно будет утверждать лишь после беседы, после откровенного разговора. Но он не знал, по какому руслу потечет их беседа.

Ах, в чем вообще можно быть уверенным в этой жизни!..

Арапов протянул двоюродному брату кожаный портсигар, туго набитый сигаретами, – жест скорее всего внешний, светски официальный, вряд ли способный сократить расстояние между ними.

– Куришь?

– Нет, не курю.

– А мне помнится, ты пытался курить, когда это тебе и мне было строжайше запрещено. Тогда ты вызвал гнев взрослых. И был наказан. Сейчас, когда я гляжу на тебя, мне кажется, что это было вчера.

– А мне не кажется.

– Но ты же материалист. Диалектик. Тебе не разрешено сомневаться в объективности нашего прошлого.

– А почему бы мне сомневаться в том, что несомненно?

– Так ли уж несомненно, как сказано в ваших учебниках? Увы! Действительность располагает только наличным бытием. Вот мы сидим и пьем коньяк. Действительность нам выдала эти приятные минуты, чтобы сразу же их от нас отобрать. У нас взаимоотношения с действительностью, как у должника со взаимодавцем. Она дает, сразу же отбирая. Наличное бытие – это беспрерывная отсрочка. Наше время заложено в ломбарде, но выкупить его нам не дано.

– Ну а прошлое? – спросил Тамарцев. – Я не совсем отдаю себе отчет, в какой связи с ним твои рассуждения о наличном бытии, якобы заложенном в ломбарде?

– Прошлого, в сущности, нет. Бытие развертывается перед нами как беспрерывно ускользающее настоящее. Тебе, конечно, доводилось смотреть в окно вагона на ускользающее пространство? Но пространство, ускользая, исчезает только из поля нашего зрения, время же играет с нами в нелепую и алогичную игру: убегая – возвращается, возвращаясь – убегает. Его нет, и оно есть. Оно как будто уже было. Для личности существует только удлиненный миг, что касается рода и вида… Но родовой и видовой опыт, как бы он ни назывался – историей или наукой, бессилен проникнуть в сущность. Истина неповторима и открывается только личности.

Тамарцев усмехнулся.

– Мне это знакомо, Николай. Я же, извини, психиатр. Такого рода концепции нередко развивают мои больные, и с не меньшим блеском, с не меньшей логикой. Но их познавательный аппарат действует вхолостую, потому что потерян контакт с реальной действительностью. Несогласованность работы двух сигнальных систем.

– Как? Как ты сказал? Двух сигнальных систем? Ну да, это по Павлову. Ты его ученик?

– Да, ученик.

– Ты говоришь это таким тоном, словно я ставлю тебе это в вину. В этом я не вижу ни особой вины, ни заслуги….Как не вижу заслуги в том, что ты ученый. Наука в наше время не в ладу с человеческими чувствами, с душой. Разве можно представить себе бесконечность? Но раз непредставимо бесконечное, то и с конечным нечего делать нашим представлениям. Наука антигуманистична по своему духу… Она служит разрушению, гибели, смерти… Без нее не было бы Хиросимы!

– Наука в этом не виновата, виновато капиталистическое общество.

– Многие ученые говорят это. А сами строят кибернетические машины, мечтают о думающих роботах. Они уже спешат освободить человечество от бремени мышления. Они рисуют нам рай, в котором бессмысленные овеществленные люди будут с изумлением взирать на одушевленные и размышляющие вещи. Мне не нужен этот рай. Он отвратителен.

– Такой рай и мне не нужен.

– Не нужен ли? Обожди, не торопись от него отказываться. Да и как посмотрят на твой отказ там, откуда ты приехал? У вас, да и у нас, это называют научным прогрессом, технической революцией. Сама эпоха похожа на механизм с наперед заданной программой. Эпоха превратила человечество в школяров, заставив всех решать одну и ту же задачу. А люди уже украдкой успели заглянуть в конец задачника и только притворяются, что не знают решения.

– Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Если ты сравниваешь людей, видящих впереди цель, со школьниками, заглянувшими на последнюю страницу задачника, то ты говоришь нелепость. Одно – знать решение, другое – его достигнуть. Ты как раз и зовешь людей, знающих ответ задачи, не решать ее, а удовлетвориться его иррациональным значением. Человечеству нужен материализованный ответ. Людям незачем прятаться от того, что им еще не понятно. Они не страусы. В страусовой идеологии не больше свободы, чем в страусовой экономике. Ты любишь жонглировать, я читал, такими словечками, как «ничто» и «нечто». Отрицая цель, ты отрицаешь и средства. Что же остается? Идти в ломбард и заложить свою личность? Ты дезертир!

– Ну вот, опять передовица. Зачем затруднять мозг! Скоро автомат снимет с нас бремя мышления. Недаром в своем докладе о сущности памяти ты так напирал на сходство человека с машиной. Ах, уж это мне сходство!

Наступила пауза. Пора было и оглядеться. Тамарцев бросил взгляд на соседние столики, на эстраду.

Поблескивающие, как орех, коричневолицые и коричневорукие музыканты исполняли на экзотических инструментах какую-то африканскую симфонию. Один из музыкантов встал и запел. Он пел тихо, с придыханием, астматическим голосом, пел интимно и приглушенно, как бы вживаясь в нечто открывающееся только ему здесь, в ночном кафе, и недоступное другим, – как бы призывая его сюда, свое африканское божество, и о чем-то с ним советуясь через головы посетителей, сидящих за столиками.