В коридоре Тамарцев спрашивает Рябчикову:

– Почему вы привели ко мне мужа через шесть месяцев после начала болезни?

Рябчикова смотрит на него большими серыми глазами. В этих светлых глазах смущение, и робость, и печаль, и настойчивость, и что-то насмешливо-игривое, словно в этой женщине не одно существо, а несколько существ сразу.

– Я еще не знала тогда ничего о вас, профессор.

– А что вы обо мне знаете?

– Я знаю, что вы вылечиваете такие болезни.

– Этого никто не знает.

– А я знаю.

В голосе настойчивая уверенность и твердость, словно она действительно знает, что он вылечит.

– А я знаю.

– Значит, вы знаете больше меня.

Из ее больших серых глаз исчезает выражение настойчивости и игривой насмешливости, остается выражение смущения и печали.

– А что мне еще остается, профессор? – говорит она тихо.

– Но, когда вы выходили за него замуж, разве вас не предупреждали?

– Предупреждали.

– О чем вас предупреждали?

– О том, что эта болезнь трудно поддается лечению.

– Вас предупреждал, очевидно, слишком деликатный и легкомысленный человек. Эта болезнь почти неизлечима.

– Я знаю, – говорит она тихо.

– И вы все-таки надеетесь?

– А что же мне еще остается, профессор?

– До свидания, – внезапно говорит он. И протягивает руку. – Меня ждут.

Его никто не ждал. Раньше его ждала жена, ждала и подогревала обед. Теперь обед подогревает тетя Оля. Заглянет в кастрюлю сквозь стекла очков, а потом опять сядет в кресло читать книгу.

Его никто не ждет. И тем не менее он торопится, спешит, нервничает на остановке, ожидая автобуса. Это привычка. Привычки окружают нас со всех сторон. Из-за них мы многое делаем механически. Вот и сейчас он торопится, хотя торопиться решительно некуда. Он спешит, хотя спешить смешно.

Покачиваясь в автобусе, Тамарцев думает о Рябчикове и его жене. Вряд ли удастся его вылечить. Вряд ли… Клетки сильно изменились под действием окиси углерода, и вряд ли удастся их восстановить. Но тогда что делать его жене? Рябчикову легче, он живет отсутствуя… Отсутствуя и для себя и для других. А жена рядом с ним, видит его ежечасно и ждет, когда он вернется к ней. Он здесь и не здесь. Разлука может затянуться на многие годы, навсегда. Он и жив и не жив. Между ними нет никакой дистанции – и в то же время между ними бесконечность: если бы даже они жили на двух разных планетах, и то они были бы ближе друг к другу.

Покачиваясь здесь, в автобусе, он снова видит ее большие серые глаза и слышит ее голос, почти переходящий в шепот: «А что же мне еще остается, профессор?»

Господи, что бы он только не отдал, чтобы вылечить его, вернуть его к ней.

7

Ветров по старой, еще студенческих лет, привычке карандашом подчеркнул в «Феноменологии духа» несколько строк:

«Цель познания состоит в том, чтобы сорвать с объективного мира покров его отчужденности и создать нам более интимную близость с ним».

Он прочитал эту фразу и усмехнулся. Восемнадцать лет тому назад ему как будто удалось сорвать «покров отчужденности» и создать «интимную близость». Но взрывная волна похоронила все доказательства этой «интимной близости», кроме фотографического снимка, в достоверность которого верят только читатели журнала «Мир приключений». Там недавно детский писатель, из предосторожности скрывшийся за псевдонимом Марсианин, снова писал о космическом госте и о знаменитой находке профессора Ветрова. Хорошо ему, этому Марсианину. У него хоть есть псевдоним.

Вера Исаевна купила дефицитный номер журнала в газетном киоске, принесла его в кабинет и, подавая Сергею Сергеевичу, торжественно сказала:

– Вот не думала, что когда-нибудь стану матерью уэллсовского героя. Я бы много отдала, чтобы о тебе, Сережа, разговаривали в Президиуме Академии наук, а не перед киоском в очереди за сомнительным чтивом для подростков.

Сергей Сергеевич промолчал. С детства у него вызывали усмешку рассказы про марсиан и марсианок. Он, как и его трезвая, насмешливая мать, любил Льва Толстого и не любил писателей, игравших с читателями в жмурки. Но случилось так, что сама жизнь затеяла с ним странную игру, словно подражая наивным повестям и рассказам из журнала «Мир приключений». Из всех археологов, сотрудников Института истории материальной культуры, он был, пожалуй, меньше других подготовлен к сюрпризу, который ему преподнесла действительность, каким-то, в сущности, чудом дав возможность заглянуть в прошлое и увидеть вместо прошлого будущее. Ведь гость (как еще назвать его, если не гостем?), ведь гость прибыл из другого мира, возможно, из другой солнечной системы, с неизвестной планеты, где жизнь и эволюция ушли далеко вперед, обогнав нас… Череп свидетельствовал об огромном интеллекте путешественника, приземлившегося в Европе, когда в ней жили неандертальцы. Как он попал на Землю? На чем прилетел? Об этом некого было спросить. Не удалось найти ни одного предмета, ни одной вещи, которая рассказала бы больше, чем мог рассказать фрагмент черепа. Ничего!

Наука, настоящая наука от времен Галилея построена на том, чтобы никому не верить на честное слово. Сила, внутренняя логическая красота и интеллектуальное достоинство науки заключались в том, что для нее существовал только один авторитет: авторитет неопровержимых фактов и доказательств. Книга Ветрова, вышедшая в свет благодаря Арбузову, рассматривалась специалистами как анекдотическая попытка противостоять чуть ли не самой сущности современной науки.

– Кто такой Ветров, – спрашивал недавно Апугин, – кто такой Ветров, чтобы заставить людей верить словам? Будь он даже Ньютоном или Павловым, все равно ему не поверили бы на слово, а потребовали бы фактов и доказательств. Тот день, когда ученые станут верить, не требуя фактов и доказательств, вероятно, станет последним днем науки.

Ветров, разумеется, не хотел, чтобы для науки наступил последний день. Он с особой остротой чувствовал правоту всех, кто сомневался в его открытии. И все же это была относительная правота, правота логики, презирающей невероятную сложность жизни. И хотя доказательств не было, пока не было, Сергей Ветров не хотел и не мог забыть о том, что однажды он держал в руках череп необыкновенного существа. Да, недолго, но все-таки держал в руках череп, по-видимому, космического пришельца, и никакие традиции и требования науки не могли заставить его забыть об этом.

Вера Исаевна подошла к дверям кабинета и, отчетливо выговаривая каждое слово, сказала:

– Сколько раз мне надо тебе кричать, чтобы наконец докричаться?

– В чем дело, мама?

– Звонил наш бывший зять, профессор и писатель Тамарцев. Спрашивал тебя. Я ему сказала, что ты лег отдохнуть. Может, ты ему позвонишь?

Ветров подошел к телефону и набрал номер. Голос Тамарцева, как и всегда, был сосредоточенно медлителен и задумчив.

– Извини, Сергей. У меня к тебе срочное дело. Ты не очень бы удивился, если бы я тебе сказал, что я разыскал свидетеля твоей археологической находки?

– Где ты его разыскал?

– Один мой больной, некто Рябчиков, утверждает, что летом сорок первого года на западной границе, где он служил в артиллерии, ему довелось… Ты лучше заезжай ко мне или в больницу, Сергей. Там я отвечу на все твои вопросы.

8

И опять робот Ипс вбирал в свою необъятную память все впечатления бытия. Впечатлений было много. Но их было бы гораздо больше, если бы одиночество не разъедало жизнь Путешественника, если бы возле него были спутники и друзья, если бы он слышал их живые голоса и видел их лица, а не отражения, возвращающиеся из прошлого и каждый раз напоминающие об утрате.

Лучше всего Путешественник чувствовал себя в лаборатории. Автоматическая старушка лаборантка делала все не спеша. Но странно, его это не раздражало. Наоборот. Его это успокаивало. Хотя, в сущности, следовало бы поспешить. Неизвестно, сколько еще месяцев или лет ему оставалось жить: недомогания и бессонница подтачивали его.