Я старался как мог подбодрить Манеша. Сказал, что все не так серьезно, что сейчас его отведут в санчасть, где подлечат, и всякое такое. Военно-полевые суды были уже давно упразднены, ему не грозило серьезное наказание, дадут адвоката, учтут возраст. В конце концов он улыбнулся: «Знаешь, Поммье, я и не знал, что ты такой мастак говорить. Ты был бы для меня хорошим адвокатом».

Кто стал в конце концов его адвокатом, я не знаю. Солдат, пришедший от Сюзанны, сказал, что всем самострельщикам выделили защитника из капитанов артиллерии, сильного по юридической части, но имени не назвал.

Мы о многом говорили с Манешем: о вас, о наших местах, о траншее, о том, что он натворил по вине окаянного сержанта, который вечно вязался к нему. О чем еще? Да обо всем понемногу.

Того проклятого сержанта из Авейрона по фамилии Гаренн, как называют диких кроликов, я знал. Порядочная гадина, на уме только мысли о повышении. Скверный человек, а вот на фронт пошел добровольцем. Если не сдох, наверняка вернулся с двумя звездочками.

Наконец за Манешем пришли пешие альпийские стрелки, чтобы отвести в санчасть на операцию. Позднее я узнал, что ему отрезали руку. Конечно, жаль, но куда хуже был приговор, который ему вынесли. Его потом зачитывали во всех частях. Скажу по правде, мадемуазель Матильда, я такого не ожидал, никто не ожидал, все были уверены, что папаша Пуанкаре помилует его.

Просто понять не могу, что случилось. На суде их было двадцать восемь человек, нанесших себе одинаковое увечье. Пятнадцать приговорили к смерти, — скорее для примера, чтобы другим неповадно было. Бедняга Манеш попал как кур в ощип.

Да и то, как сказать? Через четыре месяца три четверти нашего батальона полегло в Краоне. К счастью, меня уже там не было, даже на кухне. Меня перевели из-за глаз. До конца войны я сбивал гробы.

Не держите на меня зла, мадемуазель Матильда. Я никому, даже жене ничего не рассказывал, я исполнил приказ. Когда Манеш уходил с пешими стрелками и я расцеловал его, клянусь, у меня было тяжело на сердце. А он прошептал мне на ухо: «Ничего не рассказывай у нас». Он не просил, хотя и похоже было на то. К чему мне было огорчать его бедных родителей и вас? Люди ведь так глупы, даже здесь. Как им понять, что случилось. Стали бы злословить. А Манеш того не заслуживал. В его смерти виновата эта война, как и всякая другая. Разве не так?

Когда Матильда снова приехала в госпиталь в Даксе, Даниель Эсперанца лежал в выкрашенной в розовый цвет палате. Его лицо было серым, под стать рубахе. Со вторника, когда они разговаривали в парке, прошло четыре дня. Сестра Мария из Ордена Страстей Господних была недовольна, что Матильда снова приехала так скоро. Он плохо себя чувствует. Часто кашляет. Матильда пообещала, что долго не задержится.

В прошлый раз, уезжая, она спросила, что ему привезти. И тот грустно ответил: «Ничего, спасибо, я больше не курю». Она привезла ему шоколад. «Вы так добры, — говорит он, — но я не смогу его съесть, у меня зубы выпадут». Вот коробку он находит красивой. Пусть шоколад раздадут другим больным, а коробку вернут. Перед тем как выйти из палаты, сестра Мария ссыпала шоколад себе в карман передника и, попробовав одну шоколадку, сказала: «Вкусный, очень вкусный. Я его оставлю себе».

Матильда заготовила список вопросов. Даниель Эсперанца подозрительно поглядывает на нее, пока она разворачивает свой листок. Голова его покоится на двух подушках. На тумбочке, скрывая циферблат часов, стоит коробка из-под шоколада с изображением осеннего подлеска. Слышно только тиканье будильника.

Первое: почему он так долго не решался рассказать все, что знал?

Весной этого года, еще на ногах и надеясь на излечение от окаянной испанки, он приехал на двуколке в Кап-Бретон поговорить с родителями Манеша. Но пока долго искал их дом, раздумал. Зачем ему с ними встречаться? Какую поддержку мог он им оказать? Он доехал до виллы «Поэма» и остановился перед белыми воротами. Матильда, окруженная кошками, сидела в глубине сада в своей коляске и рисовала. Она показалась ему такой юной. И он уехал.

Потом он совсем расхворался. И рассказал о том, что с ним случилось на войне, сестре Марии. Она из Лабенна, что рядом с Кап-Бретоном. Матильде кажется, что она уже встречала ее прежде, когда была девочкой и принимала вместе с другими детьми горячие ванны в санатории. Она-то и рассказала ему о желании Матильды, подобно многим фиктивным женам солдат, узаконить свой брак с погибшим. И посоветовала Эсперанце поговорить с ней. Никто лучше его не мог бы подтвердить факт последнего письма Манеша и его желания жениться на ней.

Матильда благодарит. К чему говорить, что она получила десятки писем Манеша, в которых говорилось то же самое. Для осуществления ее плана есть другие преграды. Прежде всего возраст. Получалось так, что, для того чтобы быть убитым, Манеш был достаточно взрослым, а чтобы самому решить вопрос о женитьбе — нет. С тех пор как Матильда открылась любившим ее прежде Этчевери, они стали ее сторониться. Отец Манеша, продавший свой рыбачий катер, но сохранивший устричное хозяйство на озере Оссегор, считает ее интриганкой. А мать, у которой стали сдавать нервы, упала на пол с криком, что у нее хотят второй раз отнять единственного сына.

Родители Матильды не лучше. Отец сказал — никогда в жизни, а мать разбила вазу. Убедившись по справке, выданной ей врачом с улицы Помп, что непоправимое случилось, они три часа в объятиях друг друга оплакивали утраченные иллюзии. Отец проклинал негодяя, который воспользовался ребенком-калекой для удовлетворения своей похоти. А мать говорила: «Не верю! Не верю! Матти сама не знает, о чем говорит!» Что касается ее старшего женатого брата, отца двух придурковатых сосунков, умеющих лишь мучить кошек, то все эти странные вещи были выше его понимания.

Отныне Матильда никому не рассказывает о своем решении. А уж Эсперанца и подавно. Через год и четыре месяца, первого января 1921 года, она станет совершеннолетней. Посмотрим тогда, кто уступит первым.

Прошлым вечером, записывая встречу с ним, она обратила внимание на то, что бывший сержант назвал имена лишь тех офицеров, которые погибли после событий в Угрюмом Бинго. Как звали, скажем, майора, который вручил ему приказ в Беллуа-ан-Сантерр?

Эсперанца опускает голову. Ему нечего добавить к уже сказанному. Манеша он жалеет, находит прекрасным — «даже волнующим», — что такая девушка, как она, в ее-то возрасте, в доказательство своей верности желает обвенчаться с ним посмертно. Но имена тех, кого теперь могут наказать за подлость, которую их заставили совершить, она никогда не узнает. Майор тоже был солдатом, хорошим товарищем, уважал начальство.

Не знает ли он, жив ли Селестен Пу?

Нет.

А его пехотинцы? А капрал Бенжамен Горд? А фельдшер из разрушенной деревни?

Он поглядывает на Матильду не без враждебности. И отвечает: «Какое значение имеют показания рядовых и капралов? Вы ничего не докажете. Если вы хотите обвинить армию, на меня не рассчитывайте».

Матильда понимает, что после их первого свидания он все хорошо обдумал. Задавать другие вопросы бесполезно. Но продолжает.

Кто был защитником Манеша на суде?

Он не знает.

Название деревни, где проходил суд?

Ему не сказали.

Что стало с десятью другими приговоренными к смерти?

Он пожимает плечами.

Кто был старшим над капитаном Фавурье?

Его лицо бесстрастно.

Не думает ли он, что Манеш симулировал свое состояние?

Нет, вот это — нет.

Манеш сам просил, чтобы он именно так написал его имя в письме?

Да. В противном случае он бы написал Манекс.

Не почувствовал ли он, когда потом прочел и переписал письмо Этого Парня, что в нем есть что-то неуместное?

Ему непонятно, что она имеет в виду.

Ведь это письмо жене от приговоренного к смерти. Оно короче других писем, всего несколько строк, зато много места уделено цене на удобрения и сделке, которая его уже могла бы не интересовать.