Над переправой у Большенабатовской мы отработали ровно. Зенитки у переправы стояли средние, по нашей восьмёрке — теперь семёрке — прошло у каждого по одной-две пробоины. У Захарова — в фюзеляже. У Морозова — в правом крыле. У Гладкова — в левом крыле. У Сёмина — в стабилизатор. У Тихонова — в фюзеляж. У Панина — в крыло. У меня — две: одна в правое крыло в обшивку и одна у нервюры, ближе к фюзеляжу. К четырём двадцати сели. У всех пробоины, но без задева тяг.

Полк отработал три вылета без потерь — впервые за неделю в этом темпе и без отлома.

После третьего вылета я вылез из кабины, отдал шлемофон Прокопенко.

— Семёрка как? — он не отрывал взгляда от правого крыла.

— Две пробоины в правое крыло. Без задева. Передняя — в обшивке, задняя — у нервюры, — я обронил по форме.

— Заклеим к утру. Алексей Петрович.

— Спасибо, Григорий Тихонович.

Прокопенко стоял с минуту, не уходя. По его лицу я понял, что он сегодня хочет обронить ещё одно. Он этого не сделал — он за полтора года в полку привык вежливо отступать с одной фразой, и сегодня форма у него была обычная. Он шевельнул подбородком и пошёл к крылу.

Я постоял у машины секунд пятнадцать. По западной стороне полосы шёл закатный свет. По восточной — серая дымка, которая сегодня к вечеру шла густо, потому что на юго-востоке у Сталинграда в эти сутки горели нефтебаки на Волге, и дым от них тянулся на восемьдесят километров на северо-запад, до нас. По цвету сегодня закатное солнце шло не красным, а тёмно-багровым — это был не наш атмосферный цвет, а сталинградский.

Я пошёл к землянке по обычной траектории, мимо технической палатки и мимо штабной.

* * *

В землянке у меня на столе лежали всё те же шесть плоских предметов плюс рабочая тетрадка, открытая на сегодняшней странице. По двадцать четвёртому августа в тетрадке у меня шла одна запись:

«24.08.1942. Калач-на-Дону взят пр-ком к 7:00 утра. Три вылета по сев.-зап. полосе. Без потерь. Перебазирование на Конную 25.08.»

Шестаковской строки на сегодняшней странице не было — она шла предыдущей датой, двадцать третьего. Я тетрадку закрыл, положил рядом.

К ужину Прокопенко принёс кусок хлеба, кружку чая и две варёных картошины. Положил на стол молча. По нашему привычному ритму он у меня в землянке ужин оставлял с осени сорок первого, на дни, когда я в столовую не шёл. За год и почти за десять месяцев он этой обязанности у меня не отменял ни разу, и я сегодня по полковому привычному порядку этого хлеба, картошек и кружки ждал ещё до того, как услышал его шаги у порога. Шевельнул подбородком, не уходя.

— Григорий Тихонович, — я отозвался, не вставая из-за стола.

— Алексей Петрович. По вчерашнему — стакан не предлагаю, — он стоял у двери, не снимая фуражку.

— Понял, Григорий Тихонович, — я ответил.

— По Шестакову — стакан вечером Гладкову занесу. Один, — Прокопенко обронил по своей рабочей шкале.

— Хорошо, Григорий Тихонович, — я ответил по короткой полковой манере.

— Он у меня в Кашине в декабре сорок первого первым принимал, по моторам помогал, — Прокопенко обронил это, без выражения. — Я ему сегодня обещался.

— Понял, Григорий Тихонович, — я обронил по той же короткой форме, по которой у нас шёл весь сегодняшний разговор.

Он шевельнул подбородком и вышел. По шагам я слышал, как он пошёл не к технической палатке, а к землянке Гладкова — к её углу, по диагонали через полосу. Я постоял у двери минуту. По воздуху шёл слабый запах дыма с юго-востока — нефтяной, тяжёлый. У дальнего конца аэродрома собака залаяла два раза и стихла.

* * *

К восьми вечера ко мне в землянку зашёл Бурцев.

Он шёл не по сводке, а по своей линии. На нём была шинель нараспашку и фуражка в правой. Он сегодня к семи вечера у штабной получил из дивизии новое распоряжение — на перебазирование полка ближе к Сталинграду. По карте — на полевую площадку у Конной у самого левого берега Дона, в сорока километрах от наших нынешних позиций. С двадцать пятого утра. Эшелон с тыловым составом — двадцать пятого днём, лётный — двадцать пятого вечером своим ходом.

— Соколов, заходить можно? — Бурцев обронил у двери, не снимая фуражку.

— Заходи, Михаил Андреевич, — я отодвинул табурет.

Он сел на ящик у двери, фуражку положил на колено. На лице у него за двое суток сегодня прошла та же ровная складка у рта, которая стояла у Трофимова в марте, в санбате. Бурцев был на десять лет моложе Трофимова, но за лето сорок второго на его лице эта складка проступила раньше графика.

— По перебазированию слышал? — Бурцев обронил, не поднимая взгляда от половиц.

— От тебя слышу, — я ответил.

— На Конную. Сорок километров на юго-восток. Двадцать пятого, — он за секунду добавил: — Я думал, тебе нужно знать раньше, чем на разводе утром.

— Спасибо, Михаил Андреевич, — я обронил.

— По эскадрилье — четверо стрелков с тобой пойдут. Михаил твой — с тобой, — Бурцев перевёл взгляд на стол.

— Понял, Михаил Андреевич, — я ответил.

Бурцев помолчал секунду. Потом обронил:

— Гладков сегодня? — Бурцев обронил негромко.

— Я с ним вчера разговаривал. На сегодня он в строю, отработал три вылета, — я ответил по сводке.

— Гармонь? — он поднял глаза.

— Не открывал. По моей оценке — до конца недели не откроет, — я обронил по той же ровной форме.

— А по моей — до сентября, — Бурцев потёр ладонью колено.

— И по моей тоже, Михаил Андреевич, — я согласился по короткой полковой манере.

Бурцев шевельнул подбородком, поднялся с ящика. Стоял у двери секунды три.

— Соколов. По предложению Трофимова на полк — у тебя срок до конца месяца, — Бурцев напомнил без интонации.

— Помню, Михаил Андреевич, — я ответил.

— До конца месяца — это до тридцать первого, — он уточнил по форме.

— До тридцать первого скажу, — я обронил.

— Хорошо, — Бурцев надел фуражку, не глядя на меня.

Он вышел. По шагам я понял, что он пошёл к штабной палатке, а не к землянке Кравцова. В штабной у него сегодня к ночи лежала картография на новую позицию у Конной, и эту картографию ему до двух ночи надо было разобрать с начальником штаба полка. По линии Конной у нас в полку никто из лётного состава ещё не работал. Конная стояла на левом берегу Дона, в южном изгибе излучины. По карте — степная полоса с двумя оврагами с северной стороны, открытая на запад и на юг, без леса. По воздуху до Сталинграда — сорок пять километров на юго-восток. По наземной дороге — пятьдесят километров через две переправы, одна из которых сегодня по сводке стояла под огнём противника. Полку завтра придётся идти лётным составом своим ходом, а тыловому эшелону — обходным путём через северные переправы у Новогригорьевской и далее на Иловлю.

Я сел к столу. Открыл рабочую тетрадку. Под сегодняшней записью добавил вторую:

«К 25.08 — перебазирование на Конную. Сорок км на ЮВ.»

Закрыл тетрадку. Подумал минуту.

* * *

К десяти вечера ко мне в землянку зашёл Гладков.

Это было неожиданно. У нас с Гладковым за полтора года в полку не было обычая вечером заходить друг к другу. Все рабочие разговоры мы вели у машин, в столовой, на разводе. Землянка у каждого из нас была отдельной зоной, в которую другой заходил только по делу. Сегодня Гладков зашёл не по делу.

— Гладков. Заходи, — я обронил.

— Алексей Петрович, я на минуту, — он остановился у порога.

Он стоял у двери, не садясь. На нём была гимнастёрка без ремня и сапоги без портянок — он переобулся к ночи. В руке у него был свёрток размером с книгу.

— Это? — я указал на свёрток.

— Шестаковы переводы. Восемь штук, за восемь месяцев. По семь рублей. Он их через меня в почтовую палатку относил с января — у него было неудобно ходить, а я по дороге, — Гладков обронил это.

— И? — я ждал продолжения.

— Сегодня в почтовой палатке его восьмой перевод не нашёл квитка. Полевой почтальон Прохор Артёмыч их у себя в сумке держал — за вчерашний от него перевод ещё не успел оформиться через военкомат. Прохор Артёмыч мне их сегодня вернул, — Гладков шевельнул плечом.