Но Марисела продолжала сидеть молча, не поднимая глаз. То, что она узнала за время короткого пребывания в Эль Миедо, одним ударом разбило иллюзии, еще недавно целиком заполнявшие всю ее жизнь.

Сперва дикая и душевно слепая, потом завороженная открывшимся ей новым миром и этой любовью, этой страстью без имени, витавшей где-то между мечтой и действительностью, она ни разу не задумалась над тем, что значит быть дочерью ведьмы.

Говоря о своей матери, что случалось очень редко, Марисела называла ее «она», и слово это не пробуждало в се сердце ни любви, ни ненависти, ни стыда. Предлагая Пахароте сопровождать ее в Эль Миедо, она впервые назвала донью Барбару матерью, и ей пришлось заставить себя произнести непривычное слово, не вызывавшее у нее никаких чувств, словно это был пустой звук.

Сейчас же это слово приобрело ясный, ужасающий смысл. Без конца оно срывалось с ее уст, и Марисела не могла сдержать отвращения. Ее неискушенная душа, едва познавшая добро и зло, с негодованием протестовала против кровного родства со злой соблазнительницей мужчин, посягавшей к тому же на человека, которого любила она сама.

Постепенно чувство ненависти сменилось жалостью к себе. Разве она не была жертвой матери? Но как бы то ни было, очарование рассеялось, равновесия уже не существовало. Мечта уступила место жестокой, неотвратимой действительности.

Сантос тоже был задумчив и однажды сказал:

– Мы должны серьезно поговорить с тобой, Марисела.

Решив, что Сантос намеревается сказать ей то, что она так давно желала услышать, Марисела поспешно перебила его, обращаясь к нему на ты, – она уже привыкла к этому:

– Какое совпадение! Я тоже хотела поговорить с тобой. Спасибо за все, что ты сделал для нас, но… папа хочет вернуться в Рощу… я хочу, чтобы ты отпустил и меня.

Сантос молча посмотрел на нее и спросил с улыбкой:

– А если я тебя не отпущу?

– Я все равно уйду! – И она расплакалась.

Он понял и, взяв ее за руки, сказал:

– Поди сюда. Скажи откровенно, что с тобой?

– Я – дочь ведьмы!

Это справедливое, но безжалостное по отношению к матери негодование вызвало у Сантоса такое же чувство горечи, какое причиняло ему безразличие Мариселы к отцу, и он машинально выпустил ее руки. Она бросилась в свою комнату и заперлась на ключ.

Напрасно он стучал в дверь, желая закончить прерванный разговор, напрасно хотел возобновить его в другие дни: пока он был дома, девушка не выходила из своего заточения.

Что бы ни сказал теперь Сантос, – даже признайся он ей в любви, – все было бы лишь запоздалым вознаграждением за несправедливость судьбы, сделавшей ее дочерью проклятой погубительницы мужчин. Враждебные вихри уносили надежду и на спокойную обеспеченную жизнь, которая еще совсем недавно казалась такой близкой.

Скот на ферме понемногу привыкал к новому житью. Правда, в коррали его приходилось загонять силой, но с каждым днем коровы становились послушнее, отзывались на клички и, перестав дичиться, не задерживали молоко в вымени.

С первыми петухами начиналась дойка коров. Хесусито, зябко поеживаясь, вставал в дверях корраля, а доильщики входили к коровам, неся в руках веревки и подойники и на ходу сочиняя куплеты:

Я б у зорьки попросила
Света хоть немножко,
Я бы ярко осветила
Милому дорожку.

И детский голосок Хесусито звенел в утреннем воздухе:

– Зорька, Зорька, Зорька!

Зорька громко мычала, теленок спешил на материнский зов, нетерпеливо просовывая голову сквозь разделявшую оба загона изгородь, мальчик распахивал ворота, пропуская теленка, и, пока тот жадно тыкался мордой в теплое, полное молока вымя, привязывал теленка к ноге коровы, а доильщик в это время поглаживал корову и приговаривал:

– Давай, Зорька, давай!

Когда вымя набухало и теленок стоял рядом с матерью, не перестававшей ласково лизать его, начиналась дойка и шла До тех пор, пока ведро не наполнялось молоком.

И снова куплет:

Вкуса чистой воды не узнать
Тому, кто из тапары пьет.
Счастья в жизни тому не видать,
Кто на чужбине невесту найдет.

А телятник Хесусито выкрикивал:

– Лилия, Лилия!

И начинали доить следующую корову.

Светало, и по мере того как поднималось солнце и воздух приходил в движение, к утренней свежести, запаху навоза и пению доильщиков примешивались другие запахи и звуки: аромат трав, увлажненных росой, душистый запах цветущих парагуатанов, резкий крик каррао в прибрежных зарослях, далекое пение петуха, трели иволги и параулаты.

Вечером стада возвращались в коррали. Над саванной протянулись последние лучи солнца, слышны голоса пастухов. Коровы идут с полным выменем, и у дверей корраля их уже ждут нетерпеливые телята. Ремихио оглядывает коров, прикидывает, сколько арроб сыра получится из удоя. Стоя в дверях загона, Хесусито смотрит в саванну и слушает пение пастухов – долгую, протяжную мелодию, музыку просторных, диких земель.

Но вот однажды Ремихио явился в господский дом. Он был мрачен и, не говоря ни слова, опустился на стул.

– С чем пришел, старик? – спросил Сантос.

Сыровар ответил, медленно выговаривая страшные слова: – Пришел сказать, что прошлой ночью ягуар загрыз моего внучка. Доильщики ушли на вечеринку, и на ферме остались только мы с Хесусито. Когда я проснулся от крика мальчонки, ягуар уже вцепился ему в горло. Я всадил нож в зверя, и когда взошло солнце, было двое мертвых: Хесусито и ягуар. Я пришел сказать, что теперь мне не для кого работать.

– Закройте ферму, Ремихио. Кроме вас, некому заниматься ею. Пусть скот дичает.

* * *

Окончился сбор пера, и Антонио сообщил результаты:

– Две арробы. Теперь можно подумать и об изгороди. При нынешних ценах на перо тысяч двадцать получите, а то и больше. Если не возражаете, я отправлю в город Кармелито. Он может закупить там и проволоку. У меня уже подсчитано, сколько потребуется. А пока поставим новые столбы вместо сгоревших. Конечно, если вы не передумали.

Идея цивилизации льяносов в голове у этого рутинера! Антонио Сандоваль, убежденный в необходимости изгороди! Да ведь именно об этом мечтал Сантос, приступая к реконструкции хозяйства. И он вернулся к своим смелым проектам, забытым из-за неотложных будничных дел.

Несколько дней спустя в саванне показались двое всадников.

– Это нездешние, – произнес Пахароте, вглядываясь.

– Кто же они? – спросил Венансио.

– Сами скажут. Видите, сюда направляются, – ответил Антонио.

Незнакомцы подъехали. Один из них держал на поводу еще одну лошадь.

«Конь Кармелито!» – удивленно подумали альтамирцы; в это время на галерею вышел Сантос.

– Вы доктор Лусардо? – спросил один из всадников. – Мы привезли вам неприятное известие от генерала Перналете, начальника Гражданского управления. Неподалеку от имения Эль Тотумо, в чапаррале, найден труп – похоже, кто-то из ваших работников. Правда, опознать не удалось, – труп уже разложился, да и самуро его порядком поклевали, – но люди увидели в саванне вот эту оседланную лошадь с вашим клеймом. Генерал велел отвести ее вам и сообщить о случившемся.

– Кармелито убили! – воскликнул Антонио с яростью и болью.

– А где его брат и перья, которые они везли с собой? – спросил Пахароте.

Посыльные переглянулись:

– В управлении неизвестно, что покойный ехал не один и вез ценный груз. Там думают, что он умер от удара. Но если у покойного было с собой добро, то мы сообщим об этом генералу, и он прикажет провести расследование.

– Значит, его еще не начинали? – спросил Сантос.

– Я вам говорю, там думают…

– Ну, довольно! Там всегда думают, как бы оставить преступление безнаказанным, – прервал Сантос. – Но на сей раз это не удастся.