— Вы правы, капитан. Спросить об этом я обязан… И проверить придётся… Не потому, что я вам не верю… Вам нельзя не верить… Не знаю, какая сволочь что-то там накатала… Я хочу документально засвидетельствовать, что все у вас чисто.

— Да разве бы мы стали класть на роту такое пятно! — воскликнул Федотов. — Из-за лишней пайки пачкать память погибших товарищей?! У нас к их памяти отношение священное. Ведь и бойца того я почему наказал? Не потому вовсе, что он насчёт вас усмехался. А потому, что веселиться возле братской могилы нельзя… Только вчера на том самом месте мы положили в оборону политрука нашего… Да что говорить, почти половина роты там лежит… Закурить разрешите? — Федотов нервным движением надорвал уголок пачки «Норда» и протянул мне.

— Спасибо. — Я взял тоненькую папиросу-«гвоздик».

Закурив от моей зажигалки и поблагодарив лёгким кивком головы, Федотов сказал:

— Спрашивайте ещё, товарищ подполковник. Времени у нас в обрез. Скоро большой концерт начнётся. Утренник, так сказать.

— Да, да, поспешим. Объясните, пожалуйста, в чем военный смысл укрепления бруствера телами погибших людей?

— Главное укрепление не в том, что пуля такой бруствер не пробивает. Главное в укреплении духа живых бойцов. Рубеж, который обороняешь вместе с погибшим другом, разве оставишь?! Твой друг с тобой отойти не сможет. И такое у каждого из нас чувство, что живы они, наши товарищи. И ещё такое чувство, что смерти в бою не будет. Кто как был здесь в роте, так в ней и останется… Вот что главное. — Федотов крепко затянулся и закашлялся. — А в общем, судите, если заслужил. Только я вместе с ними, которые в бруствере лежат, на суд приду. Меня от них отделить никак невозможно.

Капитан замолчал и уставился в пол. Помолчал и я. Хотелось как-то душевно откликнуться на его слова. Хотелось успокоить и ободрить этого хорошего человека. Но я так и не решился это сделать. Побоялся, что не сумею высказаться по-человечески просто, без привычной службистской оглядки. Скоро мне пришлось раскаяться в том, что я не сказал капитану Федотову тех слов, которые он заслужил услышать. Но в тот момент я прервал молчание очередным вопросом.

— И последнее, капитан. Командир полка и командир дивизии знают правду о ваших потерях и о характере укрепления вашего рубежа?

Ответа Федотова мне услышать не удалось. От близкого разрыва тяжёлого снаряда землянка сильно качнулась. Сверху нам на головы посыпалась какая-то мёрзлая дрянь. Жердь, упавшая с потолка, сбросила со стола фонарь. Стало темно, как в погребе. Снаружи один за другим, то дальше, то снова рядом, стали рваться новые и новые снаряды. Я выхватил из кармана фонарик и при его свете увидел Федотова, надевавшего каску.

— Уходите, товарищ подполковник! Уходите! Незачем вам тут оставаться. На артподготовку похоже! — С этими словами он выбежал из землянки.

Подняв фонарь, который, по счастью, не разбился, я зажёг его и кинулся собирать разлетевшиеся по полу заявления.

Глухой топот снарядов, ударявших в землю, треск близких разрывов, вой и свист осколков, проносившихся в разные стороны над хлипким покрытием землянки, — все сливалось в сплошную свистопляску звуков, жуткую и отупляющую. О том, чтобы сейчас, в разгар артподготовки, обрушившейся на этот участок обороны, куда-то двигаться, не могло быть и речи. Да и здесь, в землянке, я мог погибнуть каждую минуту.

«Написать донесение! Хотя бы кратко, но чтобы все было понятно, — пронеслось в моей голове. — Это мой долг перед капитаном Федотовым, перед его славными товарищами». Известно, что листок бумаги на войне часто переживает человека, которому он принадлежал. «Только бы успеть. Только бы успеть написать!»

Я сел к столу, обхватил левой рукой бачок фонаря, готового снова прыгнуть со стола, подсунул под донце крышку блокнота и стал писать донесение. Кратко изложив главное из того, что мне удалось выяснить в роте капитана Федотова, я в конце донесения написал: «Считаю долгом сообщить своё личное мнение о результатах проверки. Капитан Федотов, все бойцы и командиры его роты проявили себя мужественными и надёжными защитниками Ленинграда. В момент, когда пишется это донесение, рота отражает атаки противника, перешедшего в наступление».

Перед тем как покинуть землянку, я положил собранные с полу заявления обратно в железный ящик Федотова. Написанные теми, кто погиб раньше, и теми, кто ещё сегодня утром был жив, смешались и лежали теперь в единой пачке. Мысль о символическом значении этого их соединения едва промелькнула тогда в моей голове. Она вернулась ко мне позже, когда времени для воспоминаний и всякого рода размышлений у меня оказалось более чем достаточно…

Внезапно звуки разрывов разом ушли куда-то вдаль. Землянку перестало трясти. Противник перенёс огонь дальше, в наш тыл. Именно сейчас немцы должны были ринуться в атаку на позиции роты и её ближайших соседей. Именно сейчас, не мешкая ни минуты, мне следовало пробираться в тыл. Где ползком, где перебежками от воронки к воронке. Сначала надо было добраться до штаба полка, до телефона. Возможно, уже оттуда я сумею связаться со штабом армии и передать донесение. Впрочем, сомнительно, что в такой момент мне удастся поговорить с армией по полковой связи. Так или иначе, надо было спешить к ходу сообщения. В конце его меня ждала штабная машина. Путь предстоял долгий и опасный. Донесение я положил в нагрудный карман. Если меня найдут убитым — а меня наверняка будут разыскивать, — осмотрят нагрудный карман под сердцем. Моё донесение, хотя и с опозданием, дойдёт до штаба армии.

Тут мне вдруг показалось нестерпимо постыдным уходить отсюда. Уходить в момент боя с позиции, которую вместе с живыми защищают даже мёртвые бойцы. Я представил себе, как, уползая в тыл, буду встречать тех, кто спешит к передовой, волоча ящики с патронами, доставляя приказы из батальона или полка… Мне, отползающему назад, будут встречаться женщины с санитарными сумками. Они будут спешить сюда, к передовой…

Наши пулемёты заработали с удвоенным усердием. Значит, враг пошёл в атаку. Надо было уходить не медля. Я кинулся к выходу из землянки, отдёрнул плащ-палатку и столкнулся нос к носу с запыхавшимся бойцом. Это был тот самый Манойло, которого я час назад избавил от наказания.

— Товарищ подполковник! — закричал Манойло так громко, словно все ещё находился в открытом поле. — Товарищ подполковник, капитана убило! Командование ротой принял комвзвода-один. Велено вам доложить, как старшему начальнику… А немцы прут — сила!

— Передайте командиру взвода, что командование ротой я принимаю на себя. Сейчас буду на позиции, — сказал я.

Боец выбежал из землянки. Быстро возвратившись к столу, я выдрал из блокнота лист бумаги и написал:

Командиру роты

В случае моей гибели прошу положить моё тело в бруствер, над нашим окопом, лицом к врагу, в полной форме советского офицера, рядом с капитаном Федотовым.

Командир роты подполковник Зеленцов.

Я положил своё заявление в железный ящик и выбежал из землянки.

* * *

Чем кончилась эта история? Кончилась она, надо сказать, довольно неожиданно. Был я в бою тяжело ранен и контужен. Долгое время находился в беспамятстве. Очнулся в госпитале, в Ленинграде. Оказалось, что привезли меня сюда из медсанбата больше трех недель тому назад. Документов со мною не было прислано никаких. В госпитале не знали ни моей фамилии, ни кто я вообще такой. За три недели никто меня не разыскивал, не наводил справок, которые могли бы обратить внимание на безымянного раненого. Я сообщил врачам и медсёстрам своё имя и фамилию. О своём звании и бывшей должности я умолчал. О соображениях, которые заставили меня поступить таким образом, сейчас расскажу.

Днём в палате, где я лежал, обычно царило оживление. Раненые говорили в основном о прорыве блокады в районе Шлиссельбурга. Большинство из моих соседей по палате были участниками этого великого события. Рассказы об эпизодах сражения на Неве не умолкали с утра до позднего вечера. То и дело слышались наименования «Левый берег», «Восьмая ГЭС», «Шлиссельбург», «Пятый посёлок»…