– И знаете что, доктор? Рассказали мне, что на Украине, недалеко от Киева, есть маленькая больница…

Зевнув в кулак, Володя отвернулся. Золотое облако плыло навстречу тяжелой машине. Там, далеко внизу, океан мерно катил свои холодные, необозримо длинные, темные валы…

– Да, я слушаю, больница…

Но полковник ничего больше не сказал. Он был не из тех людей, которые умеют рассказывать в пустоту. Не раз уже он «лез» с этой деревенской больницей. Не раз рассказывал и медицинским генералам, и просто врачам – и штатским, и военным. И никто еще его не выслушал до конца. Про мину, которую Устименко извлек из плеча матроса, Копьюк читал во флотской газете и, познакомившись с Володей, решил, что «этот» поймет, дослушает, учтет. Но даже и этот не дослушал…

Он просто позабыл о маленькой больнице невдалеке от Киева.

Позабыл, не дослушав.

И мог ли полковник Копьюк знать, что этот разговор Володя Устименко еще вспомнит, и как вспомнит! Вспомнит много позже, в беде, которая настигнет его внезапно, в несчастье, которое, нелепо и дико обрушившись на него, исковеркает его такое ясное и такое точно определившееся нынче будущее…

Конечно, ничего такого полковнику не могло прийти в голову.

Метнув на дремлющего военврача яростный взгляд, полковник Копьюк засвистел. Свистел он негромко, стараясь успокоить себя, и думал невесело о том, как трудно новому и настоящему пробить себе дорогу сквозь рутину, безразличие и пустопорожние, звонкие фразы присяжных ораторов.

«Здравоохранение, – думал он, – добрые доктора, добрые сестры, добрые санитарки. А небось как какое начальство нуждается в госпитале, так его в отдельную палату, и там не пошумишь! Там покой необходим. Там табуретку не пихнешь через всю комнату. Там не побудят ради того, чтобы сунуть градусник. Про сон начальства – соображают. А если под Киевом такую больницу сделали для мужиков, для колхозников, это никому не интересно. От таких разговоров они зевают и засыпают! Ну погоди, товарищи доктора, я тоже как-никак депутат Верховного Совета СССР и найду возможность тактично выступить в прениях по поводу вашей закоснелой рутины! Вот только отвоюемся, придавим фюреру хвост окончательно, тогда вернемся к вопросам мирного строительства».

Размышляя таким образом, полковник Копьюк повел свою тяжелую машину на посадку. Здесь, на Белой Земле, это было хитрое дело, тем более что сесть следовало возможно ближе к «Джесси Джонсон», которую полковник увидел со второго круга, но на которой никто не подавал признаков жизни. Это было очень странно – не умерли же они там за миновавшие пять суток? Не могли же здесь их убить?

В вое моторов Володя проснулся и тоже стал глядеть, но он и вовсе ничего не понял. Ему и транспорт не довелось увидеть до того часа, когда он ступил на его заиндевелую, тихую, безмолвную, как все тут, палубу.

Вместе с летчиками он постоял на спардеке, вслушиваясь в мертвую тишину.

– У них замки с пушек сняты, – сказал вдруг дед. – Слышите, товарищ полковник?

– Кто же снял? Фашисты тут, что ли?

Длинный штурман вылез из палубной надстройки, поскрипел дверью, позвал бортрадиста:

– Коля-яша!

– Чего ты, Андрей? – словно в лесу, где-нибудь в Подмосковье, откликнулся радист.

– Груз в порядке.

– Жуткое дело, – подрагивая спиной, произнес дед. – Какая-то трагедия тут имела место. Жуткая трагедия, вот посмотрите…

Но никакая жуткая трагедия места тут не имела. Все обернулось удивительно просто: команда, по приказанию капитана, просто-напросто покинула судно и поселилась в палатках на берегу. И жирный капитан с трясущимися малиновыми щеками, завернутый поверх меховой шубы в одеяла, долго и яростно кричал полковнику Копьюку, на лице которого было детски-растерянное выражение:

– Да, меня обнаружил немецкий авиаразведчик! И я дал ему понять, что сдаюсь. Я коммерческий моряк, а не военный. Мне платят страховые и полярные за эти дьявольские рейсы. Но мне не платят за смерть. Мы переселились на берег и не несем никакой ответственности за ваш груз. Я не затевал эту войну. Мне нечего делить с немцами. Я – изоляционист и пацифист. И не желаю я следовать к горлу вашего моря, там немецкие субмарины, которые меня потопят. Я разоружен! Вывозите меня отсюда на самолете; в конце концов, я могу себе позволить эту роскошь, ваш груз у вас, остальное – подробности…

Устименко не спеша переводил. Все это казалось нереальным – и заросшие бородами пьяноватые моряки, и запах дорогого табака, и трубки, и неумело поставленные палатки, и то, что судно сдалось в плен противнику, который тут не существовал, и незаходящее, негреющее солнце, и одеяла, живописно накинутые на плечи этих дезертиров, и кривые их усмешки, и дрожащая на руках у боцмана, в зеленом костюмчике и шляпке с пером, маленькая, кашляющая обезьяна.

– Я могу разговаривать только с представителем Советского правительства, – вдруг объявил капитан. – А с вами не желаю!

Копьюк, тяжело переваливаясь в своих унтах, подошел к капитану, расстегнул меховую куртку и показал значок депутата Верховного Совета на темно-синем форменном кителе.

– Они побудут тут, – доверительно сообщил капитан, – а я отправлюсь с вами. Идет?

– Нет, не пойдет! – ответил полковник. – Мы возьмем только больных, если они имеются, и раненых, конечно.

Но ни раненых, ни больных среди команды «Джесси Джонсон» Володя не обнаружил.

Тогда капитан предложил деньги.

От денег полковник Копьюк отказался.

После этого капитан предложил взять «что угодно и в каком угодно количестве» с транспорта «в свое личное пользование».

– Пошли к машине! – сказал Копьюк.

У самолета капитан стал хватать Копьюка за полы куртки. Копьюк резко повернулся, его большое лицо дрожало от бешенства. И, поднимаясь по трапу в машину, Володя перевел:

– Как вам не стыдно!

А в воздухе полковник, словно извиняясь перед Устименкой, сказал ему:

– Не сказал настоящие слова ему – иностранец, понимаете. А надо бы! Потом неожиданно спросил: – Так досказать про больничку-то? Или так вам уж это неинтересно? Человек вы будто ничего, с ними разговаривали достойно вполне, неужели своей специальностью меньше интересуетесь, чем я – вашей?

Так, в воздухе, в далеком Заполярье, майор медицинской службы Владимир Афанасьевич Устименко первый раз в жизни услышал о том, что много позже заняло немалое место в деле, которому он служил…

Я УСТАЛА БЕЗ ТЕБЯ!

– Ох, как от вас заграницей пахнет! – сказала ему Вересова, радостно блестя глазами и вглядываясь в его до костей осунувшееся лицо. – Правда, Владимир Афанасьевич, какой-то совсем особый запах…

Он все еще стоял на пороге своей землянки: что-то тут изменилось, а что – он не понимал.

– Вы не рассердитесь? Я тут жила. Сейчас все уберу.

– Чего ж сердиться, – равнодушно ответил он.

И увидел на столе записку – Варварины вкривь и вкось, вечно торопливые загогулины.

– Да, это от вашей Степановой, – проследив его взгляд, сказала Вера Николаевна. – Все ждала, бедняга, что вы вернетесь, в последние минуты писала, перед самой отправкой, Козырев даже сердился, что задерживает…

Она что-то говорила еще, но он уже не слышал – читал.

"Я так ждала тебя, – читал он, и сердце его тяжело билось, – я так мучительно ждала тебя, Володька! Я все-таки думала, что ты появишься в настоящий, третий раз. А ты не появился, ты, конечно, нарочно ушел, опять спрыгнул с трамвая, не простив мне невольную мою вину. Ах, Володька, Володька, как устала я без тебя, и как ты устал без меня, и как надо тебе быть проще и добрее к людям, и как надо тебе научиться понимать не только себя, но и других, и как пора тебе наконец понять, где жизнь человеческая, а где жития святых… Да и существуют ли эти жития святых?

Хоть я уже и не девочка, но, когда оказалась на фронте, дорого мне обошлось это представление о жизни людей как о житии святых. Люди есть люди, они разные, и у разных есть еще разные стороны в каждом, а ты до сих пор этого не желаешь понимать и признаешь только святых с твоей точки зрения, исключая всех, кто не подходит под твою жестокую и не всегда справедливую мерку.