Для Гёльдерлина здесь, напротив, — фигура Сократа, влюбленного в жизнь:

Nur hat ein jeder sein Mass

Denn schwer ist zu tragen

Das Unglück, aber schwerer das Glück.

Ein Weiser aber vermocht es

Vom Mittag bis in die Mitternacht Und bis der Morgen erglänzte Beim Gastmahl helle zu bleiben *.

И именно такова загадка, которую Сократ задает Ницше. Почему Сократ, кажется, влюбленный в жизнь, в своей воле к смерти, ненавидит существование?

Ибо Ницше знает и любит Сократа, влюбленного в жизнь, и потому говорит в Страннике и его тени·. «Если прогресс пойдет должным путем, то настанет время, когда люди, для своего нравственного и умственного развития, станут все охотнее прибегать к Memorabilien Сократа („самая притягательная книга греческой литературы“, говорится в Неизданном (июль 1879 г.), и тогда Монтень и Гораций будут служить руководителями для познания вечного и наипростейшего мудреца, Сократа. К нему ведут все пути самых разнообразных философских систем с их различными взглядами на жизнь <…> К тому же Сократ имел то преимущество, что обладал юмором серьезного человека и той плутовитой мудростью, которая является источником лучшего душевного состояния человека» 123. Эта мудрость, полная шаловливости, такова она у Сократа танцующего, который появляется в Пире Ксенофонта124, такова

сну, / Тут, вспоминаю, взошел юноша. / Его сопровождали две хрупкие флейтистки. / Из чаш мы пьем последние капли, / Уставшие от бесед губы молчат, / Над увядшими венками льется песня… / Тише! В музыке флейты — смертная

дрема!

Ф. Гёльдерлин. Рейн. (F. Hölderlin. Der Rhein). Но каждому по его мере / Тяжек груз несчастья / А счастье еще тяжелее/ / Однако был мудрец, / Сохранивший на пиру ясный разум / От полудня и до середины ночи / И до первых проблесков зари.

она у Сократа шутящего и ироничного, изображенного в Диалогах Платона, это тот философ, влюбленный в жизнь, о котором говорит Гёльдерлин в своей поэме Сократ и Алкивиад·.

Warum huldigest du, heiliger Sokrates,

Diesem Jünglinge stets? Kennest du Grösseres nicht?

Warum sieht mit Liebe

Wie auf Götter, dein Aug’ auf ihn?

Wer das Tiefste gedacht, liebt das Lebendigste Hohe Jugend versteht, wer in die Welt geblickt Und es neigen die Weisen Oft am Ende zu Schönem sich [7].

В Шопенгауэре как воспитателе эта фигура Сократа, влюбленного в живое, связана для Ницше с Шопенгауэром. Но, говоря о веселости мудреца, он вспоминает как раз стихи Гёльдерлина и пишет следующие незабываемые строки:

…человек не может пережить ничего лучшего и более радостного, чем близость к одному из тех победителей, которые, познав глубочайшее, должны полюбить самую основу жизни, и, будучи мудрецами, в конце пути приходят к красоте. Они действительно говорят, а не заикаются и не болтают вслед за другими; они действительно движутся и живут, и не в тех жутких масках, в которых обыкновенно живут люди. Поэтому в их присутствии мы действительно чувствуем себя человечно и естественно и готовы воскликнуть вместе с Гёте: «Какая роскошная, драгоценная вещь — живое! Как приноровлено оно к своему состоянию, как истинно, как реально!» 125).

Сократ музыкант'. Ницше верил в это, он предчувствует его приход в Рождении трагедии. Отвечая на призыв божеств, которые в его снах приглашали философа посвятить себя музыке, эта фигура Сократа-музыканта примиряет ироническую ясность рационального сознания и демонический энтузиазм. Это действительно был бы человек трагического познания, говорится в Неизданном 126). В этом Сократе-музыканте Ницше воплощает свою собственную мечту, свою ностальгию по примирению между Аполлоном и Дионисом.

И в Умирающем Сократе Ницше снова видит отражение своей собственной драмы. Сократ умирая, произнес следующие загадочные слова: «Критон, мы должны Асклепию петуха» 127), как если бы, избавившись от болезни, стал должником бога здоровья. «Это смешное и страшное „последнее слово“, — с волнением пишет Ницше, — значит для имеющего уши: „О Критон, жизнь — это болезнь!“ Возможно ли! Такой человек, как он, проживший солдатом весело и на глазах у всех, — был пессимист! Он только сделал жизни хорошую мину и всю жизнь скрывал свое последнее суждение, свое сокровеннейшее чувство! Сократ, Сократ, страдал от жизни! И он отомстил еще ей за это — тем таинственным, ужасным, благочестивым и кощунственным словом! Должен ли был Сократ мстить за себя? Недоставало ли его бьющей через край добродетели какого-то грана великодушия? — Ах, друзья! Мы должны превзойти и греков» 128).

Как превосходно показал Э. Бертрам, здесь Ницше дает читателю угадать свой собственный секрет, свое собственное внутреннее сомнение, драму своего существования. Он, Ницше, который хотел быть певцом радости существования и жизни, не подозревает ли он, не страшится ли тоже, в конце концов, того, что существование есть всего лишь болезнь. Сократ выдал эту тайну, он дает понять, что думает о земной жизни. Но Ницше хочет принадлежать к «более высокому классу умов», таких умов, которые умеют молчать об этом ужасающем секрете. «Его пылкий — дионисийский — дифирамб жизни и ничему, кроме жизни, — пишет Э. Бертрам, — разве он не был лишь только формой тишины, в которой великий воспитатель жизни не верил в жизнь?» [8] В последней переоценке в Сумерках идолов дается новое толкование предсмертных слов Сократа. Болезнь, от которой Сократ будет излечен, это не просто жизнь, но тот род жизни, который вел Сократ: «Сократ не врач, — тихо сказал он себе, — одна смерть здесь врач… Сократ сам был только долго болен…» 129). На сей раз это было бы сократической ясностью ума, сократической моралью, которая и представляет собой болезнь, разъедающую жизнь. Однако эта болезнь Сократа, не является ли она болезнью самого Ницше, его ясностью разума, растворяющей мифы, его безжалостным сознанием?!. Влюбленная ненависть Ницше по отношению к Сократу вполне тождественна той влюбленной ненависти, которую Ницше испытывает по отношению к самому себе. И двусмысленность фигуры Сократа у Ницше, разве она в конечном счете не основана на двусмысленности центральной фигуры ницшеанской мифологии, фигуры Диониса, бога смерти и жизни?

В конце концов, довольно таинственным для нас образом Платон в Пире разместил целое созвездие дионисийских символов вокруг фигуры Сократа 130). Можно было бы даже весь диалог целиком назвать Судом Диониса, поскольку Агафон заявляет Сократу, что касательно того, чтобы знать, он или Сократ обладает наибольшей мудростью, они отдадут себя на суждение Дионису — то есть тот, кто выпьет больше и лучше, и выиграет это соревнование в мудрости (sopbia) и знании, помещенное под знак бога вина 13!). Позднее Алкивиад в пышном венке из плюща и фиалок вторгается в пиршественный зал, как Дионис 132). Едва вошед, Алкивиад украшает голову Сократа венком из Агафоновых повязок, как принято делать для победителей речей 133). Однако, Дионис — бог трагедии и комедии. Воздавая похвалу Сократу, Алкивиад сам сочиняет то, что Сократ затем называет «сатиро-силеновской дра- мой»134), поскольку с этими существами он сравнил Сократа. Но именно сатиры и силены составляют кортеж Диониса, и сатирическая драма первоначально строилась на страсти Диониса. В завершающей сцене Сократ остается один с Агафоном, трагическим поэтом, и Аристофаном, комедиографом, и постепенно вынуждает их допустить, что один и тот же человек должен быть и трагическим, и комическим поэтом 135). Но ведь Агафон сказал в своей похвале Эроту, что любовь есть самый великий из поэтов 13б). Таким образом, Сократ, который совершенствуется в сфере Эрота, также совершенствуется и в сфере Диониса. Кстати сказать, Сократа никто никогда не видал во хмелю 137), и он выигрывает соревнование в мудрости благодаря суждению Диониса, потому что только он остается бодрствующим в конце пира 138). Не следует ли также признать дионисийскую черту в долгих экстазах и восторгах, которые дважды упоминаются в диалоге… 139)