Есть что-то очень волнующее в том, когда на протяжении истории снова и снова находишь воспоминания о сократическом Эроте 108); например, в Александрии

века после P. X. христианин Григорий Чудотворец воздаст хвалу своему учителю Оригену в следующих словах: «Как искра, брошенная посреди наших душ, возжигалась и возгоралась в нас любовь к Логосу и любовь к этому человеку, другу и толкователю Логоса. <…> Это человек, — говорит он дальше, — умевший по способу Сократа приручать нас, как диких лошадей, своим самообладанием» 109). И как великолепно показал Э. Бертрам 110), именно эту традицию сократического Эрота, традицию воспитательного демонизма мы находим и у Ницше. Три формулы, согласно Э. Бертраму, прекрасно выражают это эротическое измерение педагогики. У самого Ницше: «Только из любви рождаются самые глубокие видения»; у Гёте: «Мы учимся только у того, кого мы любим»; у Гёльдерлина: «С любовью смертный отдает лучшее в себе». Три формулы, показывающие, что именно во взаимной любви мы получаем доступ к настоящему сознанию 1И).

Это измерение любви, желания, а также иррационального и есть — воспользуемся словарем Гёте — «демоническое». Это измерение Платон находил в самом Сократе. Daimon Сократа и был, как мы знаем, тем вдохновением, которое иногда овладевало им совершенно иррациональным образом, как отрицательный знак, запрещающий ему совершать тот или иной поступок. Это был в некотором роде его собственный «характер», его настоящее «я». Кстати, этот иррациональный элемент сократического сознания, вероятно, не чужд сократической иронии. Если Сократ утверждал, что ничего не знает, то, скорее всего, потому, что вверял себя в действии своему собственному демону и верил демону своих собеседников. Как бы то ни было — и на этой точке зрения в 1966 году настаивал Хилмон — весьма вероятно, что именно Платон, встретившись в Сократе с демоническим, и зафиксировал словесно в отношении учителя великий daimon Эрота 112).

Как описать это измерение демонического? Нашим лучшим проводником в этом вопросе может быть только Гёте, который всю свою жизнь был очарован и обеспокоен тайной «демонического». Кстати, именно в Sokratische Denkiviirdigkeiten Гамана 1131 у него, вероятно, произошла первая встреча с демоническим в лице демона (daimon) самого Сократа — того Сократа, который так притягивал к себе Гёте, что в письме к Гердеру в 1772 году мы читаем этот необычайный вскрик: «Wär’ ich einen Tag und eine Nacht Alzibiades und dann wollt’ ich sterben!» 1U> [4].

Демоническое Гёте имеет все двойственные, двусмысленные черты сократического Эрота. Как он нам говорит в двадцатой книге Поэзии и правды, это сила, которая не является ни божественной, ни человеческой, ни дьявольской, ни ангельской, но она разделяет и объединяет все существа. Как Эрота из Пира, ее можно определить только одновременными и противоположными отрицаниями. Но это сила, дающая тем, кто ею обладает, невероятную мощь над существами и вещами. Демоническое представляет во вселенной измерение иррационального, необъяснимого, некоторый род естественной магии. Этот иррациональный элемент есть движущая сила, необходимая всякому осуществлению, это слепая, но неумолимая динамика, которую нужно уметь использовать, но которой нельзя избежать. О демоне (daimon) индивида Гёте сказал в Urworte orphisch: «So mußt du sein, dir kannst du nicht entfliehen, / so sagten schon Sibyllen, so Propheten; / und keine Zeit und keine Macht zerstückelt / geprägte Form, die lebend sich entwickelt» 115) [5]. Для Гёте существа, представляющие больше всего этот демонический элемент, появляются с чертами Эрота из Пира. Как хорошо показал А. Раа- бе 116), это особенно относится к Миньоне. Как Эрот, Миньона живет обездоленно и стремится к чистоте и красоте, ее одежды бедны и грубы, в то время как ее музыкальные дарования раскрывают ее внутреннее богатство. Как Эрот, она лежит на голой земле или на пороге дома Вильгельма Мейстера. И, как Эрот, она есть проекция, воплощение ностальгии, которую Вильгельм испытывает к более высокой жизни. Оттилия из Избирательного сродства также является демоническим существом. Она представлена как натуральная сила, мощная, странная, вызывающая притяжение, манящая. Ее глубокое отношение с Эротом показано более скрыто, чем в случае Миньоны, но оно так же реально. Следует еще упомянуть гермафродита Гомункула, который во второй части «Фауста» так ясно соотносится с Эротом 117).

Как элемент двусмысленный, двузначный, неопределенный, демоническое не является ни хорошим, ни плохим, только лишь моральное решение человека дает ему окончательную оценку. Но этот иррациональный и необъяснимый элемент неотделим от существования. Нельзя уклониться от встречи с демоническим, от опасной игры с Эротом.

III Дионис

Теперь вернемся к этой странной влюбленной ненависти Ницше к Сократу. Правда, на эту тему Э. Бертрам 118) сказал самое главное, но может быть, мы сможем лучше понять сложное отношение Ницше, рассмотрев некоторые менее бросающиеся в глаза детали фигуры Сократа в Пире.

Ницше хорошо знал странный соблазн, исходящий от Сократа: «Этот насмешливый и влюбленный афинский урод и крысолов, заставлявший трепетать и заливаться слезами заносчивых юношей» 119). Ницше стремился показать механизм этого соблазнения: «Я дал понять, чем мог отталкивать Сократ; тем более надо объяснить то обстоятельство, что он очаровывал» 120). И он предлагает их несколько: Сократ со своей диалектикой польстил вкусу борьбы у греков, он был эротичен, он понял историческую роль, которую мог играть, принеся с собой лекарство рационализма и разрушение инстинктов. По правде говоря, все эти объяснения не имеют никакой притягательности. Но Ницше предлагает нечто более глубокое. Соблазнение, осуществляемое Сократом относительно потомков, исходит от его отношения к смерти и, что еще более важно, от почти умышленного характера его смерти. С самого своего первого произведения Рождение трагедии Ницше создает грандиозный образ по последним строкам Федона и Пира·. «Но что его приговорили к смерти, а не к изгнанию, этого <…> добился сам Сократ, с полным сознанием и без естественного страха перед смертью; он пошел на смерть с тем же спокойствием, с каким он, по описанию Платона, как последний сотрапезник, покидает при брезжущем рассвете дня пир, чтобы начать новый день, между тем как за его спиной на скамьях и на земле остаются заспавшиеся гости, чтобы грезить о Сократе, этом истинном эротике. Умирающий Сократ стал новым, никогда дотоле не виданным идеалом для благородного эллинского юношества…» 121)

Ницше чувствовал и угадал в конце Пира Платона символ смерти Сократа. Конечно, слова Платона очень просты: «(Аристодем) увидел, что <…> бодрствуют еще только Агафон, Аристофан и Сократ, которые пьют из большой чаши, передавая ее по кругу слева направо, причем Сократ ведет с ними беседу. <…> Суть же беседы <—> состояла в том, что Сократ вынудил их признать, что один и тот же человек должен уметь сочинить и комедию и трагедию <…> их клонило ко сну, и сперва уснул Аристофан, а потом, когда уже совсем рассвело, Агафон.

Сократ же, оставив их спящими, встал и ушел… Придя в JIикей и умывшись, Сократ провел остальную часть дня обычным образом, а к вечеру отправился домой отдохнуть»122). В этом сдержанном по тону рассказе поэты чувствуют двусмысленный символизм. Именно образ умирающего Сократа К. Ф. Мейер усматривает в заре, когда только философ не спит:

Da mit Sokrates die Freunde tranken,

Und die Häupter auf die Polster sanken,

Kam ein Jüngling, kann ich mir entsinnen,

Mit zwei schlanken Flötenbläserinnen.

Aus den Kelchen schütten wir die Neigen,

Die gesprächesmüden Lippen schweigen,

Um die welken Kränze zieht ein Singen…

Still! Des Todes Schlummerflöten klingen! [6]