Новой дороги? Ну, а как же будет со старой дорогой?

Очень просто. Ее затопит Ингур. Она ляжет на дно Ингура. Вся. И по ней потечет Ингур. И даст электричество.

И люди забудут о старой дороге.

Что ж поделать? Вся земля иссечена дорогами. Каждый шажок по земле — дорога. Опять дорога. И снова дорога.

Так разве ж это возможно — упомнить историю всех на свете дорог?

…Ущелье. Старик и ослик. Две едва приметно движущиеся фигурки: человек и его осел.

…А это?

Расщелины.

А это?

Скалы.

А это?

Яблоня. «Дичок» называется. Она провисла внизу, под колесами. Машина едет все вверх. И вот внизу остается крона цветущей яблони — чуть вздрагивающие, начавшие распускаться белые, снежные точеные лепестки.

Ну, а это?

Ущелье.

А это?

Ручьи.

А это?

Теснины.

А это?

Горы.

Горы, горы и горы…

Грузовик замедляет ход. Он дышит так тяжко, будто ему, грузовику, надобно перевести дыхание. Пора бы!.. На дворе ночь.

И земля — она тоже будто дышит жарким дыханием.

— Это ключи Боржоми, — объясняет Косте усталым голосом дядя Карло.

Ясно: боржом горячий, от него идет пар. А от гор — холод. Ведь горы — это снега и льды… Оттуда, с края земли, бежит их снежное дыхание… Снега не видно. Но слышно — он тут, где-то близко, за этой изгородью, за грудой вон тех камней, вон там, в черноте ночи… А боржом, — он из сердца, сердца земли, оттуда, где живет лава.

Ну, а это?

Фонарь. Такой, как бывает в Москве. Фонарь раскачивается на ветру.

А это?

Много бисерных огоньков.

А это вмятина.

Что?

Очень просто. Вмятина. Огромная вмятина между высоких гор, меж горных цепей, меж горных дыханий, между небом и льдом. Между льдом и землей.

И вот на ней — мачты.

Какие такие мачты?

Каменные. Как деревья без крон… Вместо крон у них лунки окошек.

Башни!

В неясном свете полумесяца выступает их бедный орнамент… Каменный орнамент на каменном дереве. На каменном стволе… Словно ногти на огромных каменных пальцах, поднявшихся от земли к небу.

Стоят иззябшие, тихие, стараются вытолкать из каменной своей памяти, что когда-то их населяли люди. Великаны, козы и сторожевые собаки…

— Что же, что же это такое, дядя Карло?

— Не узнал, дэтка, Мэстийские башни?.. Мэстиа. А вот чайная. Вылезай, Костья. Привэтствуем. Гостем будь.

5. В чайной

Пахнет хлебом, мясом… И тёсом — это от стен. Стены из толстых лесин, неоштукатуренные. А вдоль стен удивительные картины. Без рам. Обыкновенная чайная: у входа собака, а у низкой стойки буфетчица.

Но как только Костя и дядя Карло вошли в этот обыкновенный дом, как только переступили порог этой комнаты, залитой ярким светом электрической лампы, и буфетчица увидела Костю рядом с дядей Карло, она вся просияла… Вышла навстречу, спросила, сверкнув улыбкой:

— Шалаев Константинэ? — И не дождавшись ответа: — Марион Гордавадзе.

И тут же заговорила о чем-то с дядей Карло громко, гортанно и радостно.

Поставила перед ними тарелки. Движения неторопливы, а на лице какое-то безмятежное, особенное выражение, словно женщина переполнена изнутри равновесием, довольством.

Мальчик смотрел на нее, на ее движения — такие легкие, — на оживленный блеск ее глаз, на эти руки с закатанными рукавами и ямочками около локтей, на очень черные, очень гладко и просто зачесанные волосы женщины. Смотрел в лицо ее, выражавшее сияющий покой, и первый раз в жизни ему пришло в голову, до чего не похожи между собой люди и как по-разному бывают счастливы и несчастны они. «Что она знает такое, чего не знаю я, моя мама, дядя Карло?»

Ей было примерно столько же лет, сколько Костиной маме… И стоило ему подумать об этом, как мама тотчас же встала перед ним. Костя услышал ее стремительные шаги, ее короткий смех…

А буфетчица, хозяйка чайной, поставила между тем перед ним стакан чаю. Стакан был в розовом подстаканнике из пластмассы, чай горячий и сладкий.

— Учительница химии тебя ждет-ждет. Просила, когда приедешь, сразу тебя привести… Она ждет, очень ждет…

И Костя сразу поверил этому. Он понял, что в этой маленькой незнакомой Местии его и на самом деле ждала какая-то учительница Жужуны… Ждала и, может, о нем беспокоилась?

Хорошо в чайной. А какие удивительные картины на стенах!.. Но Костя не стал разглядывать их — он смотрел на женщину. Хозяйка переполняла чайную звуком шагов, мягко переступала по дощатому, выкрашенному охрой полу маленькими ножками, обутыми в красные туфли… Вот поставила перед дядей Карло вторую тарелку с жирным мясом, мелькнула обнаженными руками возле самого Костиного носа. Принесла пиво для дяди Карло и опять замелькала руками около Костиных глаз, мягко подняла руку, налила пива дяде Карло…

И Костя понял, что разглядывает ее. Он удивился этому и почему-то устыдился себя. Но ведь никто не видит, о чем думает человек. А то что бы он делать стал?..

Не успел он как следует устыдиться и додумать до конца то, что ему думалось, как она опять прошла мимо. И он опять почувствовал колебание ее платья, обдавшего его душистым ветром.

Он ощущал ее тепло, как ощущают тепло печки. Все вокруг — и рядом, и дальше, там, за пределами чайной, — стало ею: ее живым лицом, ее взлетающими бровями, ямочками на круглых ее локтях…

Это был совсем новый мир, названия которому он не знал, — мир, в первый раз и лишь слегка ему приоткрывшийся, и осчастлививший его, и согревший его.

На Марион Гордавадзе были наколка и белый передник, как на любой подавальщице в столовой. Но на тех — они всего лишь форма. А на ней… на ней это был красивый наряд. Наколка на корону похожа. Передник сильно крахмальный. И шуршит…

Она ходила мимо, выражала почтительность и к дяде Карло, и к нему, Косте, даром что мальчик. Что же такое было это новое чувство, непостижимое, дающее разгон любому твоему помыслу, дарящее веру в себя? И улыбку оно дарило, и обманчивую к себе самому уважительность.

А ведь небось и она чья-то мама. Ведь тоже мама небось? Ну конечно, обыкновенная мама, как и все. Но ведь она такая счастливая! И, наверное, очень счастливыми были ее сыновья и дочки.

И, словно желая уйти от вопросов и тревог, которые одолевали его, он принялся разглядывать картины на стенах чайной. Странные женщины. Головы их повязаны платками, как у монахинь. Цветные платки чем-то напоминали разноцветные шлемы. Из шлемов-платков выступали худые лица.

Синие глаза женщин глядели на солнце. Они были повернуты в сторону густой и тугой синевы неба. Печально и аскетически выглядывали из-под косынок узкие лбы. Нежными были овалы их лиц, неподвижных, продолговатых, словно застывших в глубокой задумчивости.

Эти женщины были как мысль, как что-то, до чего невозможно дотронуться. А она, буфетчица, пролетала мимо, улыбалась, шуршала платьем… Хоть ей и было примерно столько же лет, сколько маме, но ничего в ней не было от первой желтизны осеннего листа, ничто в Марион Гордавадзе еще не было тронуто первым раздумьем осени.

Проследила за Костиным взглядом, увидела, что он рассматривает картины, улыбнулась и вдруг сказала небрежно, как говорят экскурсоводы в музеях:

— Сын, Гордавадзе Георг.

— Ее сын, понимаешь, только что из Парижа вернулся, — отхлебывая из стакана большими, медленными глотками темное пиво, объяснил Косте дядя Карло. — Сын у нее художник… Выставка… Понимаешь?.. А это он матери подарил, — говорил он, прожевывая хлеб и указывая Косте взглядом и большими своими бровями на картины без рам. — Георг и в Японии был, понимаешь?.. Он каждый год приезжает в Сванетия. Сванетия, а? Ему мастерскую дали в Тбилиси, живет в Тбилиси, но каждый год приезжает в Сванетия.

Небо над цветными платками длинных, как местийские башни, женщин было налито неподвижною синевой. Без облачка. Будто синий колодец.

— Сванетия! — отхлебнув пива, сказал Косте дядя Карло. — Сванетия?! Понимаешь… А?..