Да, да… Так что ж это было? Ах да… Письмо! Письмо к Шалаевой Нине Сергеевне.

То ли ноздри раздует и скажет, что Гасвиани не настоящий, а из какой-то оперы, — Костя отлично знал, как это бывало, когда она сердилась… Лоб у нее покрывался красными пятнами, из глаз уходило выражение ума и спокойствия. Все в комнате принималось падать: стул, тарелка, которую она отодвигала локтем… Если мама сердилась, предметы стучали так, будто криком вторили ей… Она прочитает письмо и рассердится. Или станет смеяться. Над всем. Над Жужуной… А Жужуна — Костина сестра. Он не хочет, чтобы над ней смеялись… А вдруг она станет острить, подтрунивать над папой, над тем, что было папиным прошлым. Над отцовской милой задумчивою серьезностью, над… Да мало ли над чем!..

Повинуясь бессознательной мужской солидарности, Костя сейчас же встал на сторону покойного отца.

«Не отдам ей письма! Разорву его».

И вдруг раздалась тонкая песня дудочки.

Он положил письмо на стол. Оно запело дудочкой пастуха Гасвиани. Тонкий звук становился все тише, тише… И замер.

«Трум-тарара», — услыхал Костя.

2. Тяжелый человек

…Жужуна. Сестра. Дочка папы. Папа… Шалаев, Константин Аверьянович Шалаев… Жужуна Шалаева. Костя Шалаев.

Их папа.

Но, как Костя ни морщил лоб и ни жмурился, отец как будто бы ускользал. «Что же это такое?.. Что ж, я папу, что ли, забыл?!»

…Вот он в зимнем пальто. Из-под мерлушковой шапки глядит желтоватое, болезненное лицо его. Лицо освещается напряженной живостью взгляда, которой ни у кого и никогда не видал Костя. Кроме этого особенного, напряженного выражения, в отцовских глазах еще выражение другое: мягкости, скрытой кротости… Чего-то такого, что Костя помнил, а назвать не умел.

Мальчик увидал это непередаваемое, жгучее и вместе скрыто-доброе выражение отцовских глаз, а потом услыхал характерный отцовский шепот. Как все люди с больным сердцем, отец говорил тихо, а увлекшись, переходил на шепот. Чтобы его расслышать, иной раз надо было мучительно напрягать слух.

Проигрыватель… Отец только что поставил пластинку. Рука его мягко раскачивается над проигрывателем в такт музыке. Рот счастливо морщится. Ему было свойственно подчеркнуто восхищаться прекрасным. И еще ему было свойственно желание заставить другого разделить его радости и восторги.

Это была душа, не внутрь себя обращенная, а к людям повернутая, но властная, а подчас и жестоко требовательная.

«Константин, ты не слушаешь?!» И отец надменно сдвигает брови.

…А вот он держит на весу книгу, читает вслух стихи Заболоцкого. К концу каждой строчки отец переходит на шепот. Свободная от книги рука раскачивается, отбивая ритм, и вдруг глаза у него начинают блестеть. Косте как-то неловко. Ему хочется не видеть этого…

«Константин, ты не слушаешь?» И отец еще раз перечитывает стихи. Шепот все тише, тише… И вот уж нельзя разобрать ни единого слова. Рука, зажавшая книгу, — крупная, смуглая, с коротко остриженными ногтями, с темноватой кожей на сгибах пальцев — мягко движется над столом.

Костя на всю жизнь (он думал, что на всю жизнь) невзлюбил музыку и стихи.

Почему так вышло?.. Да потому, что каждый хочет любить, что ему полюбилось, а не то, что велел папа.

Вместо «харчей» отец и мать взапуски покупали у букинистов ценные книги. К тому же отец откапывал невесть где не только долгоиграющие, а дорогостоящие пластинки. Еда считалась в доме делом последним. «Вот уж истинно, что Шалаевы», — говорила о них соседка Екатерина Федоровна.

Они ходили чуть ли не на все премьеры, особенно на балетные представления, не пропускали ни одного серьезного симфонического концерта. Друзья острили: «Приехал Строговский. Шалаев — на стрёме. Перекупщики спят спокойно, их дети выезжают на дачу и пьют «бордо».

В дни рождений, чтобы не утруждать себя, Шалаевы приглашали друзей в ресторан. Не раз они бывали в долгах — это сильно мучило их, — но в комнате над столом висела картина, которую инженер Шалаев купил, чтобы поддержать дерзающего художника. Удивительная эта картина состояла из бледно-оранжевых зигзагов и запятых…

«Остро?! — прищурившись и торопливо отхлебывая из стакана горячий чай, говорил по утрам отец. — Смена ритмов, а?.. Пластично, не правда ли? Неужели ты не улавливаешь, Константин?» (Это и было Костиной утренней, так сказать, зарядкой.)

Из-за удивительной своей безалаберности семья Шалаевых жила в квартире чуть не хуже всех, хотя отец и мать зарабатывали отлично, а отец получал к тому же большие квартальные премии.

Подтрунивая над мамой, товарищи дарили ей к Первому мая, Октябрьским и к Новому году то скромный чайный сервиз, то кухонные полотенца.

«Неплохо, — насмешливо говорила мама. — А если бы еще пару-другую кастрю-ю-ль…»

Однако оба они, и отец и мать, любили красивое. А отец вдобавок (конечно, чисто теоретически) высоко ценил комфорт: красивую сервировку, «добрые крахмальные скатерти» (так он говаривал), белоснежное постельное белье…

…Вот отец лежит на тахте, устало свесив вниз руку, зажав в другой журнал «Новый мир», и говорит шутливо: «Кончится тем, что я дам объявление в газету: престарелый жених ищет деву с приданым — наволочками, скатертями, ножами, чайными ложками и всем прочим…»

А между тем относить белье в прачечную было заботой Кости. Не подумай об этом он, они бы частенько не видели стираных простыней.

Костя встряхивает головой… Вот отец играет с соседом в шахматы. Этот сосед — унылый человек с узким-узким лицом, чем-то похожим на иголку для чистки примуса (Костя видел такие иголки на даче, когда был маленьким). Фамилия примусно-игольчатого человека Полуэктов. Отец называет Полуэктова своим другом, но Косте кажется сущим враньем, что такой человек может называться красивым именем «друг».

Играют в шахматы. Солидно погружены в дело.

Отец морщит нос — он глубоко сосредоточен; сосредоточенность выдают его опущенные глаза, его сутулость. На этот раз никто не требует от Кости внимания. (Не иначе как поэтому он сделался лучшим в школе шахматистом.)

«Константин (папа никогда не называл его Костей, а только полным именем — Константин), одевайся, мы идем побродить».

И они бродили — папа, Костя и мама — по старым переулкам и улицам. Останавливаясь, отец указывал ему и матери на фасад какого-нибудь обветшалого дома и говорил им что-то тем своим особенным шепотом, который едва было можно расслышать. Говорил, и лицо у него принимало певуче-восторженное выражение. Но Костя помнил и другое — певуче-восторженное выражение отцовских глаз.

…Он, Костя, был тогда совсем еще маленьким. Они жили на даче. И отец отчего-то постановил: они с Костей сделают лодку.

Все над ними смеялись. А они ее строили, эту лодку.

Костя подавал гвозди. Отец строгал, конопатил, просмаливал днище…

«Лодки, понимаешь, бывают разные, — говорил отец. — Пиро?ги. Шхуны. Моторки. Парусные суда… Когда Колумб открывал Америку… Когда Беринг… А когда Миклухо-Маклай…»

Перед Костей вставали острова, полуострова и коралловые островки… Летающие рыбы. Жирафы и обезьяны. Кинжалы и кортики.

Костя недавно прочел «Кон-Тики», и у него сжалось сердце: путешествие для отца!..

Но иногда спокойствие покидало их. Дом лихорадило.

Отец писал стихи. Он писал кому-то письма. Он ждал ответных писем и то и дело бегал к почтовому ящику. Он покупал цветы. Прислушивался к телефонным звонкам…

Отцовское лицо в такие дни выражало раскаяние и доброту.

«Пойми…» — говорил он маме.

«Ты не любишь меня», — говорила мама.

«Я люблю… Но пойми, пойми…»

И Косте казалось в эти минуты, что папа думает о стихах и парусных лодках.

Странно, но самым горьким для матери было напоминание о первом отцовском браке. Отец расстался с Розией не ради нее; мама предполагала, что не он, а Розия его оставила.

Там была девочка. Когда отец получал письма из Сванетии, Костина мама уходила за ширму… По комнате словно носилось вихрем ее бешеное молчание.