— О, ва! Я жила не в одном и том же отеле, а в очень многих!
— Послушайте: эта девушка — ваша землячка. И нам совершенно необходимо ее найти.
— Зачем? Откусить, может, ей голову, как русалочке в К.? Вы не из полиции?
Следует убедительная, как я предполагаю, тирада Сэма, снова взгляд в мою сторону и — всплеск в ладоши:
— Стоп! Верно! Кто-то говорил со мной на моем языке. Вы правы: это было в отеле.
— В каком?
— О, ва! Неужели я помню название всех отелей, где ночевала! Впрочем, постойте! Может быть, вот…
Она скандирует, припоминая какое-то слово, и, вижу, Сэм довольно потирает руки.
— Мерси! — говорит он, поднимаясь.
— Первый раз слышу от американца «мерси»! О Франция!.. — Она тянет к себе за гриф гитару, подбрасывая декой одну тяжелую грудь, и запевает хрипловато, но не без приятности. Оба бородатых, встрепенувшись, вторят довольно складно.
Сэм подскажет мне позже слова, которых я сразу не разобрал:
В совсем свободном переводе
Пенье вызывает шевеление по углам; кое-кто поднимается, садясь по-турецки. Хозяйка раздает надетые на зубочистки половинки сосисок.
— Сматываемся! — говорит Сэм. До самой калитки провожает нас уже несколькими голосами:
Et nous ne savons pas ce que cґest la vie….
— Я недаром назвал эту ложу интеллигентной, — говорит Сэм, — по-французски поют! Ну — что, я был прав? На следу! На следу! Завтра двинем в этот отель — и все, может быть, выяснится!..
4
Но завтра принесло фиаско решительное.
Началось, собственно, уже с самого обличья этого доходяги-отеля, где былых дней позолота пряталась под почти неправдоподобной замызганностью убранства и стен, и с покерной физиономии хозяйки, которая только что не кликнула двух торчавших неподалеку верзил с мордами отставных боксеров, чтобы нас выкинуть.
Она, видимо, несмотря на сотворенную Сэмом легенду, приняла нас за сыщиков. Главное же — и это было самое удручающее! — она, конечно, знала то, что нам было нужно, но не благоволила сказать.
«Думаете, что обо всех девках, которые у меня ночевали, я стану сообщать вам подноготную?» — заключила она, и двое верзил сделали в нашу сторону шаг.
— Вместо «girls» она употребила «sluts» — мерзкое в этом контексте слово.
Я назвал выше нашу неудачу решительной, подразумевая, главным образом, Сэма, который после этого отеля вдруг потерял ко всей истории интерес и так «перебрал» — вечером у себя дома, что лыка не вязал в телефонную трубку, когда я хотел с ним кое-что обсудить…
А как обстояло дело со мною самим?
В апреле пришло строгое напоминание от издателя — не задержать манускрипта!
И начались поиски конца, о которых я уже упоминал. Конца, который замкнул бы литературную историю об Ии.
Я находил их десятки, концов, занимательных, подкованных психологией или про сто эффектных, — и отвергал: все от препирались с концом подлинным, которого не существовало, но который мерещился мне так тревожно, что когда на какие-то фантастические минуты, казалось мне, я его находил, это едва не стоило мне инфаркта
Не веря в нашу с Сэмом экспедицию, я все еще ловил себя на том, что в любо»многолюдье — в театре или кино, в уличном спертом потоке, в подземке либо в автобусе — шарю глазами по лицам с нелепым, давно уж почти бездыханным упованием: а вдруг!
Это было в мою первую в апреле вылазку за город, где засиделся, и навстречу закату ползли уже сумерки, когда ехал домой. Почему-то хотелось вернуться еще без больших огней, и я гнал машину быстрей дозволенного.
Может быть, от этого вдруг не то что вспомнил, но почти увидел рядом с собой Ию — как когда-то она мчала меня вдоль скандинавского лукоморья, выжимая из своего красного «фольксвагена» почти невозможную скорость, и говорила, вздрагивая побелевшими от возбуждения ноздрями: «Обожаю этот звук, когда встречаются на лету две машины, — сплющенный, острый, как бритва: хип!.. хип!.. хип!.. Чудо как хорошо!»
Дороги — поэзия Америки. Моя, в разлете ее и стремительности, то и дело ныряет под горбатые гранитные виадуки; с боков плакуче нависают на нее тополя, на сквозистых грудях которых еще только угадываются почки; известково белеют обочины, обсыпанные мигающими, как ресницы, столбиками, за которыми — уже неразличимая пустоглазость вечера.
Когда миганье их сливается в сплошной росчерк, я снимаю с газа ногу, и тут случается то, о чем хочу рассказать.
Открытый, цвета сливочного мороженого «мустанг» вывертывается вдруг сбоку, метрах в двухстах от меня, рулит на обгонный путь и несется, ловя лаковыми боковушками пунцовые кляксы заката и на глазах уменьшаясь.
За рулем — потрясающе мелькнувший профиль, знакомый постав головы, черные разлетающиеся над узкими плечами пряди.
Ия?..
Сердца, мое и сто двадцать — мотора, разом откликаются на это видение, и для них перестает существовать что-либо другое на свете, кроме этих плещущихся по ветру волос и уносящегося прочь сливочного пятна, взблескивающего на рессорных подскоках.
Я без труда обхожу три идущие между нами машины. Несколько встречных рассекают воздух, как сабельный клинок:
Хип!
Хип!..
До сих пор вижу перед глазами беззубо-панический рот старика верхом на автограблях, напоминающих краба, — я не задеваю его, конечно, но воткнутый у него за сиденьем красный флажок срывает воздушным рывком.
«Мустанг», заметив погоню, набирает скорость, но — все равно! Лаковые блики становятся ближе; мы заглатываем расстояние, как акула наживку.
Ия?..
Мне кажется, я вижу памятный, назубок вытверженный поворот шеи и плеч, чудится упрямо вскидывающийся подбородок… Мы идем теперь на швырок мяча друг от друга. Еще минута — и будем рядом, или наше сто двадцать одно сердце брызнет на воздух…
И вдруг — желтая секущая предупредительных тумб и мигалок: одна колея! Огромный ремонтный грузовик вываливается откуда-то слева и — прощай, видимость!
Ползу за ним в сизой поземке грейдерной пыли и неожиданно окунаюсь в черноту.
Туннель!
Два красных зрачка с широкой переносицей подпрыгивают передо мной на проложенных поперек швах; пахнет стынущим варом.
Проклятый грузовик наконец жмется в сторону, и вдали открывается синевато-серое устье, похожее на бутылочное горлышко.
А когда из него вытекаю — дорога впереди, уже до краев налитая потемками, пуста!
Я включаю малые огни и еду теперь медленнее разрешенного. Вместе с внезапной усталостью так же внезапно приходит очевидность самообмана, и я говорю про себя любимым присловьем Ии:
— Экая чепуха!..
А дома припоминаю из наших полдней на пляже — разговоры с горячим подтекстом, темы, колючие, как ежи. И добавляю в манускрипт то, что вспомнилось.
Например, такое об Ии:
Я приучил себя к ее голому виду, но все же от иных пластических конфигураций на фоне солнышка и песка отводил глаза в сторону. Иногда и с присказкой.