— Посмотрите! Рабочие это… кажись, закончили свое дело! — быстро сказал Гай, протягивая корявый палец в сторону экранов. — Ладьи будут это… Уплывать, кажись.

Действительно, дружинники и мастеровые один за другим вскарабкались на борт. Пузатая ладья с солнышком на парусе отчалила и тихо пошла вниз по течению, на восток. Кормчий второй ладьи, принявшей бородачей Погорельца, почему-то медлил. Дружинники расселись по веслам, снежный парус поймал ветерок — бечева натянулась струной и где-то там, под водой, тяжелый якорь-жернов поволокло по дну… Чего они ждут?

Вскоре я понял, в чем дело. Возникло какое-то движение… и вот снизу, из-под палубы, наверх, к солнечному свету, выползло грязное ржавое чудовище… Я даже мотнул головой: что это такое? Очень похоже на… глубоководный скафандр! Странный, небывалый рыцарь в некрасивом шишковатом шлеме, в черных литых доспехах с рыжей накипью, едва передвигая грохочущие стальные подошвы, вышагнул из темного трюма на палубу… Огромный страшный меч не помещается в ножнах на поясе — золотая рукоять блистает повыше левого плеча. Гибкие железные усы, как антенны, торчат из загривка, из предплечий — зачем? Что это такое?

— Ах… это кречет, — едва слышно выдохнула восхищенная Феклуша.

Ага. Я медленно понимающе кивнул. Она хотела сказать — не кречет, а дружинник дядьки Кречета. Один из десяти знаменитых суперменов элитного властовского спецподразделения. Я слышал, что эти дружинники обучены и вооружены так хорошо, что некоторые наблюдатели склонны считать их почти богатырями. Вот, стало быть, кому Катома доверил охрану своей дочки… Угу. Что ж, посмотрим, как хитроумный Куруяд сладит с этими парнями.

Парней было только трое. Видимо, посадник Дубовая Шапка посчитал, что этого вполне хватит для охраны рядового мероприятия. Действительно, тройка кречетов могла произвести отрезвляющее впечатление на любого потенциального террориста. Черно-зеленые, двухметровые и грузные, они выстроились в ряд вдоль борта — как жуткие дредноуты в линию перед натиском на вражескую эскадру. Каждый доспех — произведение искусства, индивидуальная концепция магической защиты, ни одной одинаковой детали! Особенно поразил меня крайний слева — вот этот, с ужасающей секирой за спиной (широкое лезвие золотистым зеркалом блистает в лучах умирающего заката).

Разом шагнув через борт, скафандры огромными темными гирями обвалились в речную воду. Ладью ощутимо качнуло волной — бледно-зеленая рыхлая пена поплыла по течению, кречеты скрылись в глубине. Кораблик, облегченно воспрянув, быстро обернулся и пошел прочь, туго и напористо всползая вверх по течению. Не на восток, как первая ладья, а в противоположном направлении — я припомнил, что по плану Катомы ладьи со вспомогательными десятками охраны должны стоять на грузах вне прямой видимости от Трещатова холма, но в некотором отдалении, чуть выше и чуть ниже по течению.

Прошла минута, другая — ладья ушла за лесистый мысок, а кречетов все не видать… Исчезли где-то на речном дне. М-да… Это вам не дешевые «камышовые коты» старухи-Мокоши, вынужденные часами дышать через тростиночку. Здесь технология посложнее — не обошлось, очевидно, без ратного волшебства. Ведь не баллоны там у них с жидким воздухом, в самом деле?

— Неглупый ход, — пробормотал Неро. — Прикрывают холм со стороны реки… Будто чувствуют, что главная опасность грядет от южного берега.

— Это не шестое чувство, а простая логика, Доремидонт, — заметил я. — На северном берегу будет добрая тысяча верноподданных нетрезвых девиц. В случае чего эти барышни могут и растерзать любого террориста. Ясно, что потенциальный неприятель не станет нападать с севера.

— Слухач кличет няньку слышу грохот толпы с полночной стороны, — внезапно включился Язвень, глухо забормотал сквозь сон. — Толпа большая идет с песнями голоса слышу девичьи.

— Ну вот, — улыбнулся я. — На сцене появляется хор ликующих нимф.

Начинался праздник.

* * *

Поначалу это почти тишина. Это — как дальние жалобы горлинки, как мягкое курлыканье в горлышках диких кукушек, как стая журавлей вдали:

На улке девки гуляют…
Гуляют горе гуляют…
Меня молоду гукают…
Гукают горе кликают…

Далекая песня приближается: звенящие струи голосов стоят серебрящейся стеной, как летний дождь за ближним лесом и, как большая вода по весне, приближаются с мягким напористым шумом, похожим на грохот прибрежной волны по кашице мокрого гравия, несутся сюда, заставляя сердце сжиматься в сладком предчувствии внезапного, праздничного, теплого ливня…

Зеле-е-о-ные вишни
Ай все девки вышли
Маю маю маю… зе-ле-но!

Душу прихватывает нежно-обещающе, будто весна идет — по-детски раздетая, пухленькая-голенькая, с васильками в волосах… Но почему маю-маю? Откуда весна — май давно позади, в разгаре зелено-цветастые вьюги июня… Но крепче песня, и вскоре понятно, что… нет, не май, дети мои, но — маета, истома, измывающая, издевающе-раздевающая, сладко ломающая сила зеленых вишень, воложных веток — изымающая, вытягивающая силы в медовую лень, в густейшую патоку-негу и теплую люто-злющую силку-любовь…

Ай-лю-ли, лю-ли, купаленка, ох, темная ночка.
Моя дочка, моя дочка, ой, в садочке моя дочка
Рвет цветочки, вьет веночки во садочке моя дочка.
Го-о-ре! Сегодня купалка, назавтра межень…
За-а-втра! Завтра будет дочке горький день…

Откуда берется у них это горе, горе в каждой праздничной песне? Вы послушайте звуки — как они умудряются светиться и торжествовать при такой звенящей немощи в, душе, при такой щемящей грусти в голосе?..

Окарины одноголосые, тупоклювые глиняные птички, знающие только одну ноту, целуются с девками в губы, пищат и щекочут воздух… А вот слышите перелив переборчивый, быстрый — это многоствольные дудочки-кувиклы, у каждой из тростиночек свой звук, и поди разбери, отчего считается позорным для мужчин дудеть на кувиклах… Ясные, как рассвет, звоны пыжаток выпрыгивают из общего пульсирующего гула и писка, как коростели из жаркой травы, но выше и солнечнее взлетают переливчивые жавороночьи жалобы жалейки — бьется и трепещет маленький язычок в деревянных трубках с коровьим рожком внизу… У жалейки шесть крошечных дырочек — вот тоже забавная игрушка: как ни накрывай розовыми пальчиками дырочки, все равно одна отверстой остается и оттуда сипит теплым духом, и пищит призывно… а дуть нужно сильно, не всякий мужик сдюжит, но «на Купалу девки злы», по поговорке «волков задирают»: озверелые, веселые ходят, в одних исподних рубахах, и дуют вовсю — аж волосы приподнимаются, развеваясь от силы, да щеки алеют и долго звенят от вибрации губы.

А вот тоскливый, тянущий, влекущий и какой-то светло-грустный вой козы, похожей на мягкое сердце с тремя трубками-обрубками, торчащими из кожаного меха: движется и дрожит, как живая. У плачущей козы рожек нету, а рожки живут отдельно — два выдолбленных древесных кусочка сложены и претуго обмотаны берестой… если из сухого можжевельника долбить, то рожок подлиннее будет и ной его сумрачнее, как тоска ночная в животе; а маленький березовый визгуночек поет светло-солнечно, играется точно хороводная любовь — чистая, беспоцелуйная, полудетская зазнобочка под сердечком…

— Слухач кличет няньку слышу колеса от полуночи.

…А вот игруньи на смыках. У мужиков луки крутые, тяжелые, а у девок — нежные, потешные… Лучок — изогнутую веточку с тремя тоненькими струноньками — прижимают вертикально, тетивой наружу, прилаживают промеж грудей, и потому гудение смычка получается таинственное, зазывно-горемычное, будто из самой утробы идет, от сердца, и у каждой гудочницы — свой тон, свой щекот и щебет отголосков… Идут девки в белых рубахах, тащат в руках огромные тяжелые венки, лентами по траве, гудят и заливаются на тысячу солнечных голосов, а вокруг рассыпается густо и понизу — как полчища цикад, как трескот саранчи — ровный шорох трещоток и ложек…