Эти же, давним не в пример, понимают: беречься всегда нужно.

Ткнул Кудрявчик Бушка локтем в бок: глянь-ко!

И впрямь — недаром молились! Редкая удача: у ближнего костра прислало пламя, тусклым сделалось, ушло в уголья. И вторая удача тут как тут: сторож-сосед у огня, ближнего к гаснущему, приспустил голову, опершись на копье; дремлет ли, нет — неведомо, а только по сторонам не глядит…

Эх, самое бы время кинуться! самый бы миг вниз соскользнуть! Один поганец не углядит, другой и пискнуть не успеет. Но светит же луна вовсю! изгаляется, клятая, не дает за дело взяться; в таком-то сиянии татарин и без костра переполошится…

Беззвучно зашевелил губами Бушок, к Господу взывая, и Кудрявчик, товарищу в лад, забормотал в надышанную ямку, поминая и призывая святителей крепких, постников-угодников; да свершите же! пусть погаснет луна над берегом, пусть скроется! иль не жалко вам, пречистые, крещеных душ?..

А на той стороне реки, там, где лес дремучий, вдруг возник в прозрачном воздухе волчий вой. Тоненький поначалу, впился в небо, прорезал серебряный свет, неодолимой тоской вошел в сердце; у берега заволновались короткие коньки татарские, заржали в десятки голосов, затопотали по насту…

И враз погасла луна.

Темно сделалось. Только багрянец табора в сплошной пелене ночи рдеет огромным углем.

— Ну, Бушок?

— Айда, Кудрявчик!

И — кинулись. Белыми комьями скатились со взгорка; еще рывок, еще… и татарин у тусклого костра не вскинулся, не уразумел даже, бедолага, что к чему, — а встали вдруг два сугробика в шаге от огня, взметнулись, прыгнули

— и, оглушенный, рухнул степняк без звука. И Кудрявчик, навалившись, зажал рот вражине, а Бушок, быстро треух натянув, встал к костру, опершись на копье.

— Тсс…

Как не было ничего. У второго костра встрепенулся было караульщик, присмотрелся: стоит сосед, как стоял, на копье опирается, топчется по снегу. Ладно все; вот только костер пригас…

— Халар нишик? note 40 — крикнул на всякий случай.

— Айбэт, ипташ! note 41 — донеслось в ответ.

…И еще одна удача, третья по счету: кипчак в карауле стоял, не иного языка поганец. А уж кипчаков-то Бушку не то что видывать доводилось — даже и дружбу водил, когда в Киев при купцах ходил с обозами.

Опять тишина. Татарин оглушенный шевельнулся, глаза распахнул; прорезались щелки — и округлились: урусская борода коснулась лица.

— Тсс… — коснулся губ Кудрявчик и по горлу ладонью повел. Мигнул татарин: все понял. Ни звука не издал, только на лбу, хоть и морозно, пот выскочил с горошину. А Кудрявчик дальше ведет: руку скрючил, пальцами шевелит, свертывает по-всякому. Хитрая речь, охотничья; хоть и беззвучна, а степняку да лесовику ясна.

«Сам понимаешь, паря, не быть тебе живу, а скажешь нужное, так и помрешь легко, как уснешь, а взвоешь, так хоть и погибнем, а допрежь того такую муку тебе учиним, что пусть и жив останешься, а у своих же попросишь убиения; ясно ли?..»

Не так складно пальцы говорят, как языком бы вышло, а — понятно все. Даже отсвет костровых бликов не смог скрыть сизой бледности на круглой морде; пот еще круче стал, сплошь взмокли волосы. Но — кивок. Одними глазами только да шевеленьем пальцев, чуть приотпущенных Кудрявчиком, поведал поганый: есть урус, жив, в большом шатре, ближе ко льду…

Сглотнул. Закрыв глаза, голову откинул, ожидая милости.

Долго ждать и не заставили.

Осторожно подсадил Кудрявчик мертвого, наклонил чуть — не упал бы до времени; Бушок копье к плечу прислонил и рухнул в снег, снова слился с белым, как не было. Пустым-пусто на пороше, и сидит сторож, притомившись…

— Э, ипташ! — от соседнего костра.

— Айбэт, айбэт…

…Великое дело — почин; дальше без задержек пошло. От внешних костров к берегу прокрались бесшумно, растворившись в белизне сугробов, обрывках огня и клочьях тьмы. Лишь единожды встрепенулся было часовой у палатки — себе же на беду: прыгнул Бушок, ткнул коротко и снова в снег нырнул; татарин только охнул чуть слышно и остался сидеть, разве что руки опустил. Утром только увидят и поймут поганцы: окоченел уже парень, а после под левой лопаткою и дырочка сыщется, вовсе не заметная на тулупе. Страшное дело — свиное шило в умелой руке…

Мороками note 42 проползли к большому шатру. Как раз выходил оттуда молодой татарин в волчьей шапке; знакомец! — не раз гарцевал под стенами, кулаком грозил. Долетела невнятная речь с провизгом, смиренно побубнили караульщики, и расплылся ирод во тьме. Эх, жаль, не по его душу пришли!

Заползли к шатру с изнанки, от реки.

— Режь, Кудрявчик…

Нож мягко проткнул войлок, пошел вниз бесшумно; пахнуло из щели спертым теплом немытых тел и мясного варева. Заглянув, увидели: он, боярин, на овчине лежит, руки вытянуты, лик заострился, дыханье рваное. Не зря, выходит, не выводили сегодня к стенам: покойника как поднять? А рядом — татарище седой; тряпицу окунает в мису глиняную и духмяным отваром страдальцу лоб вытирает. Вот отставил, бубен взял; загудела кожа, отозвалась низким гудом, звякнули бирюльки медные… и задышал боярин ровнее.

— Слышь, Саньк, — одними губами, — не тронь старого, а?

— Тсс… Что так?

— Лекарь, вишь, Санька, ну? Оглушим — и хватит…

— Жалко поганого что ль?

— Угу. Меньшого мово такой вот, лесной, в язву сберег…

Скривился Бушок, как кислицу сжевал. Но не спор же тут затевать о пустяке, да еще средь ворожьего табора. Кивнул.

— Лады. Пошли что ль?

— Айда, Бушок…

…И два ангела в одеяниях светлых, подхватив под руки, повели боярина дорогой, колышущейся в радужном мареве, и освещали путь факелы всех радостей людских: белый факел веры, и синий факел надежды, и алый факел любви. Шли ангелы, как плыли, лишь едва касаясь одеждами мерцания небесного, влача пушистые перья крутых крыл в переливах надмирного блеска, и несказанно величавы были они. А ведь миг назад плыла кругом лишь мгла черная, источая смрад, и гнусный пар выедал очи… но вдруг блеснул луч, маня; потянулся к нему Михайла Якимыч, вырываясь из гнуси, — и мириадами зарниц рассекло тьму, и воссиял в ослепительном зареве невиданный мир; покачнулся боярин — но двое воинов Божьих уж тут как тут: встали обочь и, утвердив на ногах, не позволили упасть…