СЛОВО О ШЕЛКОВОЙ МУДРОСТИ И ЛЕПЕСТКАХ БА-ГУА

…Казнить до рассвета запрещает Яса note 43 ; даже наихудшим из смертных, кроме предавших доверие властелина, позволено в последний раз увидеть солнце. Это мудро, ибо есть у судьи время перерешить, и это милосердно, ибо слишком страшно умирать во мраке.

Поэтому виновных привели к большому костру и велели ждать…

Четыре кипчака и горбоносый широкобородый уйгур сидели на корточках, не охраняемые никем, и лица их были безучастны. Они не просили пощады: рассеченный войлок юрты нояна засвидетельствовал вину. А рядом с обреченными, в назидание, уложили тех, кто умер из-за их нерадивости: вислоусого кипчака с синими пятнами удушья на оскаленном лице, и канглы с шеей, изорванной жутким лесным зверем, и еще одного канглы — на нем не лежала печать смерти, лишь на спине, слева, темнела крохотная запекшаяся дырочка.

Позорная казнь от железа ожидала черигов. Кровь их прольется на снег, и оскверненные тела не лягут на погребальный костер; это было страшнее быстрого взмаха клинков, и все же кипчаки хранили достоинство, хотя лица казались белыми даже в зыбкой предрассветной мгле; и только уйгур быстро и беззвучно шептал нечто, взывая к своему непонятному богу, и в огромных миндалевидных глазах его клочком уходящей ночи замерла тоска.

После суматохи умолк стан. И лишь издалека, из-под ворот города урусов, когда забрезжил первый свет, донесся унылый вой волка. Повисел в зимнем небе и оборвался взвизгом…

И стало светлеть, но солнце не взошло. Скрывшись за тучами, оно шутило со смертниками, оно пряталось от них — а быть может, жалело недостойных и хотело отсрочить конец. Но это было жестоко, потому что ожидание смерти страшнее ее самой. И Ульджай пожалел черигов, приказав не медля сломать им спину; сначала подумал даже удавить тетивой, но слишком велик был проступок, и недопустимо, чтобы иные, любящие поспать в карауле, решили, что им при случае тоже выпадет подобная милость.

Неслыханное милосердие явил ноян! — все понимали это, особенно обреченные; поэтому они, все пятеро, припали к чорокам Ульджая, а потом старший из них, поджарый кривоногий кипчак с уже заметной проседью, громко воззвав к Тэнгри, улегся ничком на вытоптанный смерзшийся снег. Опустившись коленом на спину богатура, десятник ертоулов крепко ухватил его за голову; переплетая пальцы на лбу наказуемого, искоса поглядел на Ульджая и резко дернул.

Хруст. Короткий вскрик.

Несколько мгновений спустя пятеро лежали, скособочившись, странно неподвижные, и только по кончикам пальцев порой пробегала едва заметная дрожь. Тэнгри пожалел своих детей, искупивших вину наказанием: кипчаки лишились чувств, они умирали тихо, и широко раскрытые глаза их бездумно смотрели в низкое серое небо. И только уйгуру не сумел помочь его бессильный, бессмысленный бог: рука десятника дрогнула в рывке, и теперь бородач сипло хрипел, все понимая, но не умея умереть быстро, и по виску его от края ресниц текли крупные слезы.

И вырвалось наконец из-за пелены солнце!

Радуясь совершившейся справедливости, оно раскидало в стороны тучи, выбросило во всю ширину взгляда огромную, ясную, бесконечную синеву; оно отразилось в застывших зрачках наказанных кипчаков и заискрилось в прозрачной слезе упрямо не умирающего уйгура.

А далеко-далеко в синеве, за черным мохом леса, встали уже явные, а до сей поры неразличимые дымы. Много дымов! Не густые выдохи пожарища, а светлые, струящиеся знаки табора.

— Урр-рраа! — ликующе выкрикнул кто-то.

— Уррра!! note 44 — подхватили чериги.

А на урусской стене загалдели, засвистели бородачи, тоже поняв, о чем говорят дымы над лесом.

Шла подмога…

Но еще долго пришлось ждать, пока из-за речного изгиба выкатилась темная, словно слипшаяся масса конницы. Всадники шли плотно, почти лавою, смешав сотни; густо топорщились пики, двухвостый бунчук развевался над малахаями, и было всадников очень много, не менее четырех сотен.

…Как смогли они поспеть так быстро? не через леса же шли, недоступные степной коннице?..

Вот пролетели всадники словно бы мимо табора, но уже и начиная понемногу разворачиваться, описывая на твердой воде плавный полукруг; вот натягивают поводья, придерживая разбег проворных, хорошо отдохнувших за ночь коней; мелькают высокие кипчакские шапки с вывернутыми и раздвоенными надо лбом полями, войлочные, прошитые красной тесьмой колпаки кара-кырк-кызов и — гораздо реже — мохнатые черные и белые папахи канглы. А в хвосте многоногой, источающей пар змеи…

— О! — не сумел сдержать удивления десятник ертоулов.

…безупречно держа строй, искусно заставляя коней не рваться вперед, скачут, сияя металлическими пластинами брони, воины в шлемах, похожих на вздыбленные языки пламени, и круто изогнутые луки торчат наискось за их спинами.

— О! — с досадливым восхищением восклицает Ульджай.

Сотню мэнгу не пожалел послать великий темник, и двухвостый бунчук тысячника, минган-у-нояна, развевается на ветру, а это значит, что молодой сотник не оправдал доверия и брать упрямый город станет иной, умудренный годами и проверенный десятками битв; сотня мэнгу! — это десятая часть всех их, идущих в тумене Бурундая, не считая немногих рассеянных по джаунам для примера и обучения диких степняков.

Что ж, грустно улыбнулся Ульджай, путь воина не всегда ведет так, как снилось; не в чем упрекать Великого: сотник поймал свою удачу, но не сумел удержать, и вот сейчас этот, под бунчуком, достойный и прославленный, примет покорность юного нояна, выслушает отчет и отдаст распоряжения.

Но отчего так знакомо это лицо?!

И Тохта, на скаку спрыгнув с мохногривого, быстро приближается к Ульджаю; он несет бунчук, несет благоговейно, не склоняя, и голос его почтителен, но без униженности, ибо держащий бунчук греется в его лучах…

— Так говорит Великий: хочу этот город!

Еще не вполне осознавая сущность слов, Ульджай принимает алое древко с двумя конскими хвостами, вьющимися на ветру, из рук Тохты, и кипчак, перестав быть тем, кто держит бунчук, благоговейно падает на колени.