— Велюшка!

Позабыв все, протянул руки — обнять, но видение запрещающе головой покачало: нельзя, мол. Сама приблизилась. Долго-долго глядела в глаза, а потом приникла всем телом, спрятала лицо на груди, прикрытой шершавым конским волосом (…не оцарапалась бы… — мелькнула мысль); давно забытый запах ударил в ноздри, запах душистой ночи над Днепром; крупной дрожью пробило Феодосия, словно волка, учуявшего свою волчицу, и нежная ладошка коснулась лба, погладила, смывая боль, проникла под власяницу…

…и нельзя было сдержаться.

Обнял.

Пустоту.

Только едва треснула волосяная рубаха и, тихо шурша, распалась надвое, сползла к ногам.

А Велюшка уже в дверях стоит. Манит.

Шагнул Феодосий. И еще. И еще раз. И шел за виденьем по спящему снегу, от избы к входу церковному. Серело вокруг — чуть-чуть, совсем пока незаметно; тихо было в детинце, даже самые шустрые бабы сны досматривали, и лишь стражи бодрствовали на стенах — и некому было видеть диво дивное: шел по снегу нагой монах, слепо протянув вперед руки, шел за ему одному видимым, не чуя босыми ногами промозглой снежной дороги…

…а Велюшка то вперед уйдет, то оглянется, поджидая, и синь яркая манит к себе, манит… и кругом — словно бы паутинка неясная качается в воздухе, кой-где сбиваясь в едва различимые клубочки… но там, где идет синеглазая ведьмачка — исчезает паутина, скукоживается, и словно бы светлее становится воздух…

У церкви остановилась. Указала — иди.

— А ты? — со страхом.

Вновь качнула головой. Нельзя! И верно; она ж некрещеная…

— Велюшка!

Уже не так явно видение; задрожало, расплываясь понемногу. Всколыхнулись облачком волосы, укрывая нежные груди.

— Погоди!

И погасили отчаянный вскрик Ее губы, приникнув к Феодосьевым; теплые и сладкие, нежные-нежные; по-девичьи неопытны ягодные уста, но не знал иных Феодосий, да и к чему иные?..

«Иди, — щекотнуло ухо дыханьем. — Еще свидимся…»

Словно силу вдохнуло в тело. Звонкая радость переполнила сердце, распрямилась согбенная спина… и каплей горечи — непониманье: отчего же только теперь?.. вот так бы в юные годы — разве посмел бы кто обидеть Ее?.. без меча бы разодрал, зубами бы грыз…

Чего страшился?

Греха?

Но — что есть грех?!

…а оторвавшись от ягодной сладости, понял: все! ничто не давит боле; вместе с власяной клеткой пала и цепь, державшая душу…

«Люблю тебя, — плывущий, тающий шепот. — Такого — люблю…»

Еще не угасло признание, а Велюшки уж нет.

Растаяла.

В рассвет ушла…

Лишь кивнула на прощанье: иди!

И один лишь миг помедлил Феодосий на церковном пороге, подумав: срам в святое-то место нагишом. Грешно… Но в чем грех? ведь не кто иной — Велюшка велела. Значит, по сему и быть.

Коснулся невольно крестика на груди; тот откликнулся живым теплом, подбадривая.

«Иди!»

И не думал больше. Делал помимо разума, словно исполняя давно затверженное. Глухо щелкнув, вошел в пазы брус, замкнул щеколду; плотно заперта церковь изнутри.

Теперь — к алтарю…

…мимо строгих образов, мимо Фомы с Ананией, мимо Николы Угодника, мимо Богоматери, мимо Спасителя самого…

…вперед, к парчовой завесе.

Вот и она.

Лишь отдернуть осталось.

Ну же!

Отдернул.

И не было там, за плотной парчой, никакого креста.

Был Божидар.

Круглый камень, не больше кадушки — поднатужиться, так и поднять не в труд. Намеком на пропавшую крестовину — бугорки по бокам, словно уши на шишковатом черепе. И похож был камень боле всего на человечью голову, наскоро вытесанную неумехой-камнерезом: уши-нашлепки, нос бугром, низко нависшие уступы бровей…

и словно бы дрожал камень…

или дышал…

и воздух вкруг него трепетал, плыл, таял.

Нельзя было постичь то, что ощутилось. Но ясно чувствовалось одно: неизмеримый покой, и неизбывное одиночество, и глубокий, непроглядный сон без сновидений… а еще — огорчение, и нежелание просыпаться, и растревоженная дрема…

и беззлобный укор…

В трепете же воздушных потоков словно бы возникали картины, как из смальты-мозаики, замирали ненадолго и сменялись новыми: непознаваемо-вечную мглу ощутил Феодосий и тяжкий груз бесконечного безвременья; желто-багровый внепредельный огонь обжигал неоглядную даль воды и усыхал, коснувшись ее, но и смиряя жгучим прикосновеньем; бешеный ветер гнул каменные громады, разбиваясь о них, и утихал, и снова взметался, раскручивая смерчи вырванной с корнем земли… и все это истекало из лет неисчислимо давних, незапамятных, и не было в картинках ни рыжего солнца, ни блестящего снега, ни мерцающего серебра равнодушной луны…

Последнего шага не сумел сделать Феодосий. Невидимая стена остановила, не подпустив к камню; была она гладка на ощупь, дышала вроде как живая и почти поддавалась, но и удерживала до времени…

Понял, будто услышал: скоро уже; жди!

Все отошло. Стерся страх пред татарвой, и обида на воеводскую дурость, и смятение от великих грехов…

…даже о Велюшке не думалось…

И Феодосий опустился на теплый пол у незримой преграды, подчиняясь пришедшему пониманию, и забылся, не слыша ничего, не ведая, что творится за стенами.

А пришел в себя оттого, что осознал: пора!

Не спрашивая, встал. Кто-то незримый подталкивал в спину, указывая путь. Шел к двери, не глядя на образа, и угодники провожали его внимательными взглядами, словно благословляя на подвиг.

Вот она, впереди — дверь. Совсем уже близко. Не горят в притворе свечи, не тлеют лампады; лишь немного света проникло туда, и никак не различить во мгле щеколду.

Шаг. Еще шаг.

Сама собою распахнулась запертая дверь…

И полыхнуло в глаза Феодосию белым огнем.