Откуда-то извне мира его снов пришло ощущение движения и крик ночной птицы.

Я сплю… Это все Пряность в еде…

Но чувство покинутости не оставляло его. Может быть, подумал он, моя Рух действительно каким-то образом ускользнула в тот мир, где, согласно фрименским верованиям, она и вела свое истинное существование, — в алам аль-митхаль, мир фрименских притчей, метафизический мир подобий, где не действуют никакие физические ограничения?.. И при мысли о таком мире его охватил страх: ведь там, где нет ограничений, нет и ничего, на что мог бы опереться его мятущийся разум. В мире мифов он не мог сориентироваться, не мог сказать себе: «Я есть я, потому что я здесь».

Мать говорила как-то: «Люди делятся — во всяком-случае, часть их — по тому, как они о тебе думают».

Я просыпаюсь, сказал себе Пауль. Ибо это действительно было; мать в самом деле говорила это. Леди Джессика, которая была теперь Преподобной Матерью фрименов, сказала эти слова, и они навсегда вошли в реальность…

Джессика, Пауль знал это, опасалась религиозной связи между ним и фрименами. Ей, например, очень не нравилось, что и фримены, и жители грабенов, упоминая Муад’Диба, говорили просто — Он. И Джессика неустанно изучала, что происходит в племенах: посылала шпионить своих сайядин, собирала воедино их доклады и обдумывала их.

Однажды она привела ему очередное изречение Бене Гессерит: «Когда религия и политика едут в одной колеснице, ездоки начинают считать, что теперь ничто не сможет преградить им путь. Тогда они убыстряют скачку и гонят все быстрее и быстрее. Они отбрасывают самую мысль о препятствиях — и забывают, что мчащийся сломя голову обычно замечает пропасть, лишь когда становится слишком поздно».

Пауль вспомнил, как сидел в покоях матери — во внутренней комнате с темными драпировками, затканными сюжетами фрименской мифологии. Он сидел и слушал ее, а она, как всегда, ни на миг не прекращала следить за окружающим — даже когда не поднимала глаз от пола. В уголках губ появились морщинки, но волосы по-прежнему блестели полированной бронзой. Широко поставленные глаза, правда, потеряли свой зеленый цвет — их уже залила синева ибада.

— Религия фрименов простая и вполне практическая, — заметил он.

— В вопросах религии ничего простого не бывает, — остерегла Джессика.

Но Пауль все еще ощущал угрожающее им обоим темное будущее впереди, и внезапный гнев снова обжег его. Он, впрочем, ответил только:

— Религия объединяет наши силы. В этом ее смысл.

— Да ведь ты нарочно культивируешь здесь этот дух, — обвиняюще произнесла Джессика. — Ты просто не прекращаешь внушать им это!

— Ты меня этому и научила, — парировал Пауль. Они в тот день много спорили. То был еще день обряда обрезания маленького Лето. Пауль понимал некоторые причины недовольства матери. Она, например, так и не смогла принять его раннюю женитьбу на Чани. Но, с другой стороны, Чани родила сына Атрейдеса — и Джессика не сумела оттолкнуть вместе с матерью и ребенка.

Под его взглядом Джессика наконец неловко пошевелилась и Проговорила:

— Ты меня, наверно, считаешь плохой матерью.

— Что ты!

— Я же вижу, как ты смотришь на меня, когда я с твоей сестрой. Но ты не понимаешь. Она…

— Да нет же. Я знаю, почему Алия так отличается от всех, — пожал он плечами. — Она была еще частью тебя, она жила в тебе, когда ты изменила Воду Жизни. И она…

— Что ты можешь об этом знать!

Пауль внезапно почувствовал, что не может выразить словами видения, пришедшие к нему извне времени, и сказал только:

— В общем, я не считаю тебя плохой матерью.

Она, заметив, как он расстроен, наклонилась к нему:

— Послушай, сын…

— Да?

— Я все-таки люблю твою Чани. И принимаю ее. …Да, все это было на самом деле. Это была реальность, а не видение — незавершенное, готовое измениться в родовых корчах при появлении на свет из древа времени…

Эта уверенность помогла ему крепче ухватиться за мир. Кусочки реальности начали проникать сквозь сон в. его разум. Внезапно он осознал, что находится в хайреге — пустынном лагере. Чани поставила палатку на самом мелком песке — чтобы было помягче. Значит, Чани рядом. Чани, его душа, его Сихайя, Чани, нежная и прекрасная, как весна Пустыни. Чани, только что вернувшаяся из пальмовых рощ юга.

Теперь он вспомнил и одну из песен Пустыни, которую она спела ему перед сном.

О душа моя!
Не стремись этой ночью в рай —
И, клянусь тебе Шаи-Хулудом,
Ты придешь туда,
Покорившись моей любви.

А потом она пела ту песню, которую поют влюбленные, когда идут, взявшись за руки, по пескам; и ритм ее был точно песок дюн, осыпающийся под ногами.

Расскажи мне об очах твоих,
И я расскажу тебе о сердце твоем.
Расскажи мне о стопах твоих,
И я расскажу тебе о руках твоих.
Расскажи мне о снах твоих,
И я расскажу тебе о пробужденье твоем.
Расскажи мне о желаньях твоих,
И я расскажу тебе о том,
В чем нуждаешься ты.

В соседней палатке кто-то перебирал струны балисета. И он вспомнил Гурни Халлека; он как-то заметил лицо Халлека, мелькнувшее в отряде контрабандистов. Но Гурни его не видел — не мог видеть и даже слышать о нем, чтобы даже случайно не навести Харконненов на след убитого ими герцога.

Впрочем, манера игравшего быстро подсказала ему, кто это на самом деле: Чатт-Прыгун, командир федайкинов — бойцов-смертников, охранявших Муад'Диба.

Мы — в Пустыне, вспомнил наконец Пауль. В Центральном эрге, куда не заходят харконненские патрули. Я здесь, чтобы пройти пески, подманить Подателя и самому взобраться на него — чтобы стать наконец настоящим фрименом.

Теперь он почувствовал маулет и крис на поясе; физически ощутил окружавшую его тишину.

То была та особая предрассветная тишина, когда ночные птицы уже смолкли, а дневные создания не возвестили еще о своей готовности встретить своего врага — солнце.

«Ты должен будешь ехать при свете дня, дабы Шаи-Хулуд увидел тебя и знал, что в тебе нет страха, — объяснял Стилгар. — А потому сегодня мы изменим распорядок и выспимся ночью».

Пауль тихо сел в полумраке диститента. Расстегнутый дистикомб не облегал тело, а висел достаточно свободно. Но, хотя он и старался не шуметь, Чани его услышала.

Из темноты в; дальнем углу палатки донесся ее голос:

— Любимый, еще не рассвело.

— Сихайя, — сказал он, и в его голосе зазвенел счастливый смех.

— Ты называешь меня весной Пустыни, — проговорила Чани, — но сегодня я — как стрекало погонщика. Ведь я — сайядина, назначенная наблюдать за точным исполнением обряда. Пауль принялся затягивать застежки дистикомба.

— Ты мне как-то прочла слова из Китаб аль-Ибара, — вспомнил он. — Ты сказала: «Вот женщина — она поле твое; итак, иди и возделывай его».

— Я — мать твоего первенца, — кивнула Чани.

В сером свете Пауль увидел, что она, в точности повторяя его движения, застегивает дистикомб, готовясь к выходу в открытую пустыню.

— Тебе следует отдохнуть как можно лучше, — сказала она.

Пауль услышал любовь в ее голосе и слегка поддразнил:

— Сайядина-наблюдательница не должна предупреждать или предостерегать готовящегося к испытанию.

Она скользнула к нему, коснулась рукой его щеки:

— Я сегодня — не только наблюдательница, но и женщина!

— Надо было тебе передать эту работу кому-нибудь другому.

— Ну нет, ждать куда хуже. Так я хоть рядом с тобой… Пауль поцеловал ее ладонь, потом приладил лицевой фильтр, повернулся и с треском открыл входной клапан. Ворвавшийся в палатку прохладный ночной воздух Пустыни был не совсем сухим — в нем чувствовалась влага, которая с рассветом превратится в редкие, крохотные капли росы. Ветерок принес с собой запах премеланжевой массы, которую вчера обнаружили к северо-востоку отсюда; а где премеланжевая масса, там, как он теперь знал, и червь неподалеку.