Что-то незнакомое сдавило мальчику горло.
— Вы прелестны, — едва выдохнул он.
Она снова рассмеялась и, схватив одной рукой его голову, привлекла ее к своему лицу. Ралей неуклюже, робко поцеловал ее, как целовал свою мать, когда этого требовали обстоятельства. Но в этом, как, впрочем, и во всем другом — так уж устроена была его натура, — он был способным, смекалистым учеником, а обучившись, становился экспертом. Да и для девушки такое занятие было явно не в новинку. Так что все пошло как по маслу.
— Что с тобой, Уолли? Мне недосуг дожидаться тебя. Выспишься дома, — загремел вдруг снизу голос Харкесса.
Вздрогнув, юноша вскочил на ноги. Девушка прошептала ему:
— Не говори, что я тут. Приходи еще.
— Приду, — прошептал он, соскользнул с кучи сена и, притворно зевая, вышел из темного сарая навстречу Харкессу, освещенному последними лучами заката.
— Никогда не встречал такого соню мальчишку, — проворчал старик. — Давай вставай, бери ноги в руки, и я провожу тебя домой и скажу твоему отцу, что тут нет твоей вины.
— Не беспокойся, Харки. Я как-нибудь сам разберусь со своим отцом.
Было что-то в его тоне, что заставило Харкесса с изумлением взглянуть на него. Да, «Харки» он произнес по-старому — как мальчишка и друг, — тем не менее вся фраза прозвучала с оттенком высокомерия, а последние слова вдруг напомнили Харкессу, что перед ним сын сквайра и что сам он не более чем контрабандист. Однако его доброе старое сердце принудило его настаивать на своем:
— Ты уверен? Мне бы совсем не хотелось, чтобы ты пострадал из-за меня.
Ралей рассеянно возразил:
— Все обойдется. — И они в полном молчании отправились в путь.
Так вот, подумал юноша, что значит быть мужчиной, что значат чисто мужские наслаждения и прерогативы. Он знал о них и раньше и старался избегать их, но никогда не предполагал ничего подобного. Какая она была ласковая, мягкая, и покладистая, и сведущая в таких делах! Впрочем, лучше не думать об ее осведомленности — на этом фоне его невежество особенно бросается в глаза. Однако какие же перспективы, какие будущие услады открылись перед ним сегодня вечером! Даже Вест-Индия вылетела у него из головы, и он небрежно пожелал Харкессу спокойной ночи и пошел на встречу со своим отцом. Он теперь был мужчиной и не собирался позволить пороть себя ни в этот вечер, ни в любой другой. Сама мысль о том, что чья-то наглая рука замахнется на него, бросала его в жар, но если вчера еще чувство страха было причиной этого, то теперь только стыд обжигал его щеки. И эта столь неожиданная для него самого уверенность в себе была так сильна, так явно опиралась на законы естества, что его отец, едва взглянув на его пылающее, готовое к отпору лицо, оставил свое намерение телесно наказать его, и оставил его навсегда.
ГЛАВА ВТОРАЯ
НИДЕРЛАНДЫ. 17 НОЯБРЯ 1572 ГОДА
В тот ноябрьский вечер трое мужчин сидели, скорчившись, в дырявой палатке возле жаровни и явно ждали четвертого. Можно было подумать, что четвертого им не хватает для игры в карты, потому что на перевернутом вверх дном ящике лежала колода карт, стояли бутылка вина, на три четверти пустая, и несколько кубков. Но этому мирному предположению не соответствовали выражение беспокойства на их лицах и напряженные позы сидящих на табуретках людей. Хэмфри Гилберт просверливал новые дырки в растянувшемся от сырости ремне; гвоздь, которым он орудовал, скрипел в мокрой коже, и он время от времени делал паузу, поднимал кверху гвоздь и прислушивался; затем, убедившись, что это был не тот звук, которого он дожидался, Хэмфри качал своей большой башкой и снова принимался скрипеть гвоздем по коже. Всякий раз, когда Гилберт останавливался, Филипп Сидней тоже переставал писать, смотрел на выход из палатки и ждал. Но стоило Гилберту покачать головой, как Сидней, поймав его взгляд, смотрел на него с выражением сочувствия, затем снова принимался писать. Третий участник этой сцены казался не таким озабоченным. Он, склонив свой табурет на одну ножку, раскачивался и крутился на нем; при этом тихо напевал что-то, не размыкая губ, посматривал на бутылку и морщился при виде того, как мало вина в ней оставалось; а когда Гилберт замирал в ожидании, он громко вздыхал.
Наконец Сидней отложил в сторону перо, закрыл крышкой чернильницу и сложил бумагу.
— Это бессмысленно, — сказал он тихим голосом, — малыш уехал двенадцать часов назад, а то и раньше. Что-то с ним случилось.
— Я не доверяю местным жителям, — обеспокоенно заметил Гилберт. — Как только дело доходит до драки, они, похоже, готовы отвернуться от своих союзников и начинают заискивать перед испанцами. Это моя вина, мне не следовало отпускать его. Ведь если посмотреть, то он всего лишь мальчишка.
— Ладно вам, — произнес Гэскойн, рывком ставя табуретку в нормальное положение. — Если что-нибудь и случилось с ним, то считайте, что он сам нарывался на это. Да я тоже мог бы схватить испанскую пулю, а то и датскую пику себе в селезенку, и по делам нашим мы по уши увязли в дерьме до самой своей смерти.
— Мы не о тебе говорим, — все еще спокойно сказал Сидней, но в голосе его прозвучала нотка недовольства. — У тебя, может, и нет ничего за душой. Уолтер же молод, слишком молод, чтобы…
— Не надо об этом, — попросил Гилберт. Он встал и бросил так и не пробуравленный ремень в дальний угол палатки, где колеблющийся свет дымящего фонаря продолжал гореть. — Ему еще и двадцати нет; это его первый поход.
Гэскойн, решительно не желавший отказаться от своей пессимистической позиции, пробурчал будто самому себе:
— Те, кого боги любят…
— Перестань! — перебил его Сидней. — Эта дурацкая старая поговорка означает, однако, что если боги любят кого, то оставляют его молодым до восьмидесяти лет. Не унывай, Хэмфри. Может быть, кони увязли. Уолтер парень смекалистый. Кроме того, подумай, разве можно вечно стоять на его пути и оберегать его от всех напастей.
Гилберт снова сел. Его брюки из мягкой кожи, загрубевшие под непрекращающимися дождями, скрипели при каждом его движении. Гэскойн подкинул немного угля в жаровню и опять принялся тихо напевать. Новые струи дождя прошелестели по мокрой крыше. Какое-то время тишину в палатке нарушали только шипенье угля в жаровне и монотонное звучание бесконечной песни Гэскойна. Потом вдруг смолкло все. Певец снова тяжело вздохнул и взялся за карты.
— Ради всего святого, давайте что-нибудь делать. Иначе я сойду с ума и допью оставшуюся четверть бутылки вина, а ведь она у нас последняя. И мне совсем не хочется так поступать, потому что для Уолтера это будет приятный подарок. Филипп, тебе нынче фартит, «незримое свидетельствует», как говорят церковники.
— Не паясничай, — остановил его Сидней. — И у меня нет никакого желания играть сейчас.
— Да ладно тебе, давай сыграем. Я еще надеюсь отыграться на своей сдаче и побить тебя окончательно. Ничего мы тут не добьемся, если будем продолжать сидеть словно немые на похоронах.
— А, да ладно уж. Моя Пегги против твоего Пана. Готов поставить на кон свою хромую клячу, Хэмфри?
Гилберт покачал головой. Гэскойн принялся тасовать карты — из всего его имущества они были главным его сокровищем. Каждая карта представляла собой тончайший листок из слоновой кости — настолько тонкий, что просвечивался насквозь, а короли и королевы были нарисованы столь искусно, что могли сойти за художественные миниатюры. Королева червей была особенно хороша: у нее были рыжие волосы, тонкие губы и необычайной прелести руки Елизаветы Тюдор. Все остальные были брюнетками, в общем-то ничтожествами по сравнению с ней. Гэскойн никогда не видел королеву воочию, но намеревался в тот день, когда его честолюбивые мечты сбудутся и он окажется перед лицом ее величества, сказать ей, что во всех своих многочисленных и диковинных походах он всегда носил с собой ее портрет. Он только успел взять в руки свои карты и с радостью обнаружить, что рыжая королева выпала ему, как Гилберт снова вскочил на ноги и, опрокинув табуретку, ринулся к выходу. Сидней положил свои карты и спросил: