За несколько недель мы с Леоном стали друзьями. Это оказалось не так уж рискованно, отчасти потому, что мы были в разных отрядах (он в «Амадее», а мне захотелось причислить себя к «Беркби») и в разных классах. Мы встречались по утрам, мне приходилось натягивать форму «Сент-Освальда» поверх собственной школьной одежды — и опаздывать к себе на уроки, заготовив немудреные оправдания.
Физкультуру теперь можно было пропускать — уловка с астмой работала превосходно — и проводить в «Сент-Освальде» перемены и обеденные перерывы. Из меня начал получаться почти настоящий «осси» (или так мне, по крайней мере, казалось): от Леона мне становилось известно все — имена дежурных учителей, сплетни, жаргон. Мы вместе ходили в библиотеку, играли в шахматы, отдыхали на лавочках во внутреннем дворе Школы, как все остальные. С Леоном Школа была моей.
Ничего бы не вышло, будь он общительнее и популярнее, но вскоре выяснилось, что он тоже не совсем уместен там, — хотя иначе, чем я: он держался в стороне по собственному желанию. «Солнечный берег» прикончил бы его за неделю, но в «Сент-Освальде» превыше всего ценился ум, и Леон умело этим пользовался. С учителями он был вежлив и почтителен — по крайней мере, в их присутствии, и вскоре мне стало понятно, какие огромные преимущества это дает ему в передрягах, каковых случалось немало. Леон прямо-таки нарывался на неприятности, где бы ни находился: его коньком были розыгрыши, мелкая искусная месть, тайные акты неповиновения. Но поймать его почти никогда не удавалось. Если меня можно сравнить с Коньманом, то он был Аллен-Джонсом: симпатяга, плут, неуловимый бунтарь. И все же он любил меня. И все же мы были друзьями.
Было весело придумывать всякие истории о моей якобы предыдущей школе и приписывать себе те роли, которые, как мне казалось, он от меня ожидал. Время от времени в моих рассказах появлялись персонажи из моей второй жизни — мисс Поттс, мисс Макколи, мистер Груб. В словах о Грубе сквозила настоящая ненависть, стоило вспомнить его насмешки, его самолюбование, но особого сочувствия у Леона это не вызывало, хотя слушал он меня внимательно.
— Жаль, что ты не мог с ним справиться, — заметил он, выслушав очередной мой рассказ. — Отплатить ему той же монетой.
— Что ты предлагаешь? Вуду?
— Нет, — задумчиво ответил он. — Не совсем.
К тому времени мы были знакомы чуть больше месяца. Мы чуяли запах конца летнего триместра — запах скошенной травы и свободы; в следующем месяце во всех школах начнутся каникулы (восемь с половиной недель — бесконечный, невероятный срок), и уже не нужно будет менять форму, не будет рискованных прогулок, поддельных объяснительных записок и выдуманных оправданий.
Мы с Леоном уже строили планы: походы в кино, прогулки по лесам, экскурсии в город. Экзамены в «Береге» — куда от них денешься — уже закончились. Уроки проходили вяло, дисциплина расшаталась. Некоторые учителя вообще забросили свои предметы и показывали ученикам Уимблдон по телевизору, другие погрузились в игры и собственные занятия. Смыться в Оз ничего не стоило. Это было счастливейшее время в моей жизни.
А потом разразилась катастрофа. И виной всему дурацкая случайность, не более того. Но она разрушила мой мир, поставила под угрозу все мои надежды, и причиной всему оказался учитель физкультуры мистер Груб.
В радостном возбуждении тех дней он как-то вылетел у меня из головы. На физкультуру больше ходить не надо, к тому же способностей к спорту у меня не было, и казалось, что никто меня там больше не хватится. Физкультура, даже без Груба, была для меня еженедельной пыткой: то швырнут мою одежду в душевую, то спрячут или украдут спортивную сумку, то разобьют очки; мои вялые попытки как-то участвовать в спортивном действе презирались и высмеивались.
Груб сознательно провоцировал эти издевательства, зачастую выбирая меня для «показа», когда каждый мой физический недостаток подчеркивался с безжалостной точностью.
У меня были тощие ноги с торчащими коленками; когда приходилось пользоваться школьным спортивным обмундированием (мое «исчезало» слишком часто, и отец отказался покупать новое), Груб выдавал мне огромные фланелевые шорты, которые так нелепо развевались и хлопали на бегу, что их (и заодно меня) немедленно окрестили Громовые Штаны.
Его прихлебатели сочли это невероятно смешным, и кличка прилипла ко мне намертво. Соответственно, другие школьники решили, что у меня газы, и прозвали Вонючка Страз. Меня ежедневно засыпали шутками о печеных бобах, а на классных состязаниях (во время которых меня никто не хотел брать в свою команду) Груб орал другим игрокам: «Команда, берегись! Страз снова на бобах!»
Мне было, в общем, наплевать на это, да и на физкультурника вроде бы тоже. Если бы не присущая ему настоящая злоба. Ему было мало иметь под рукой клику приспешников и подхалимов. И даже строить глазки девочкам (а при случае и дать волю рукам под предлогом «показа») или унижать мальчишек своими мерзкими шуточками было ему мало. Любой исполнитель нуждается в публике, но Грубу нужно было больше. Он хотел жертву.
После четырех пропущенных уроков физкультуры обо мне, без всяких сомнений, должны были пойти разговоры.
— Где же Громовые Штаны, ребята?
— Не знаем, сэр. В библиотеке, сэр. В туалете, сэр. Освобождение от физкультуры, сэр. Легкие, сэр.
— Скорее уж тяжелые.
Все это в конце концов забылось бы. Груб нашел бы себе другую жертву — их вокруг полно. Толстуха Пегги Джонсен, или конопатый Харольд Манн, или Люси Роббинс с плоским лицом, или Джеффри Стюартс, который бегал по-девчачьи. В конечном счете он мог бы обратить взор на одного из них — и они знали это, на уроках и на собраниях следили за мной с нарастающей враждебностью, ненавидели за то, что мне удалось ускользнуть.
Это они, отщепенцы, не давали погаснуть тлеющим углям, — продолжали так изощряться на тему громовых штанов, столько твердить о бобах и астме, что любой урок без меня стал казаться паноптикумом без уродцев, и мистер Груб наконец что-то заподозрил.
Я не знаю, где он засек меня. Может быть, проследил, как я выскальзываю из библиотеки. Моя осторожность была уже забыта — моя жизнь заполнилась Леоном, а Груб и иже с ним стали для меня лишь тенью. Так или иначе, но на следующее утро он поджидал меня; позже открылось, что он обменялся дежурством с другим учителем, чтобы застукать меня наверняка.
— Ах, какие мы прыткие, и это с астмой! — поймал он меня у входа для опоздавших.
От страха на меня напало полное оцепенение. Он злобно улыбался, как бронзовый тотем жертвенного культа.
— Ну что, мы язык проглотили?
— Простите за опоздание, сэр. — Надо было протянуть время, чтобы что-то придумать. — Мой папа был…
Он навис надо мной, и от него исходило презрение.
— Может, твой папа расскажет мне побольше об этой астме, — сказал он. — Он ведь смотритель в школе, так? Заходит иногда в наш паб.
Дыхание перехватило. На секунду показалось, что у меня действительно астма, что легкие сейчас разорвутся от ужаса. И мне этого даже хотелось — смерть казалась в тот миг несравненно приятнее.
Груб это заметил, и ухмылка стала злой.
— Встретимся у раздевалки после уроков. И не опаздывай.
Весь этот день был окутан туманом ужаса. Внутри все обмякло; невозможно было сосредоточиться, вспомнить, в каком классе занятия, пообедать. К дневному перерыву моя паника достигла такой силы, что мисс Поттс, учительница-практикантка, заметила это и спросила, что со мной. Избавиться от ее внимания не удалось.
— Ничего, мисс. Просто немного болит голова.
— Не только голова. — Она подходит ближе. — Ты ужасно выглядишь…
— Ничего особенного, мисс, правда.
— Наверное, тебе лучше пойти домой. Ты явно чем-то заболеваешь.
— Нет!
Я срываюсь на крик. Если уйду, все станет гораздо хуже. Если не появлюсь у раздевалки, Груб пойдет говорить с отцом, и я уже не смогу избежать разоблачения.