— Сволочи.
На светофоре зеленый, но впереди слишком много машин, и я могу на него не успеть. Несколько ребят решили улучить момент и перейти на ту сторону — я узнаю Макнэйра, одного из любимцев Честли, Джексона, маленького задиру из того же класса, крабью, бочком, походку Андертон-Пуллита — и в тот же миг машины передо мной трогаются с места. Джексон перебегает дорогу, Макнэйр тоже. Мне остается пятьдесят ярдов, и на хорошей скорости я могу успеть. Если же зеленый погаснет, придется пять минут стоять на перекрестке, пока мимо ползет бесконечный поток машин. Но Андертон-Пуллит и не думает бежать. Грузный малый, в свои тринадцать похожий на взрослого, он переходит дорогу не спеша, не взглянув на меня, даже когда я сигналю, как будто не замечая меня, он отказывает мне в существовании. С портфелем в одной руке и коробкой для ланча в другой он неторопливо огибает лужу, и, когда наконец сходит с моей дороги, светофор переключается и приходится стоять и ждать.
Обычное дело, я знаю. Но здесь такое высокомерие, такое ленивое, чисто сент-освальдское презрение. Интересно, а если поехать прямо на него, что он сделает? Побежит? Или же остановится, самонадеянный, глупый, беззвучно шевеля губами: «Вы не сможете… вы не посмеете…»
К сожалению, и речи не идет о том, чтобы задавить Андертон-Пуллита. Прежде всего, мне нужна машина, а в бюро проката возникнут подозрения, если я верну ее с вмятиной на бампере. Есть ведь и другие способы, и их немало, утешаюсь я, и вообще, уже можно себя кое с чем поздравить. Я улыбаюсь, стоя на застывшем светофоре, и включаю радио.
Первые полчаса обеденного перерыва сижу в пятьдесят девятой. Благодаря Бобу Страннингу Честли нет: то ли он скрывается в читальне, то ли дежурит в коридоре. В комнате полно мальчишек. Некоторые делают домашнюю работу, другие играют в шахматы или болтают, прихлебывая газировку или хрустя чипсами.
Учителя терпеть не могут дождливые дни: ученикам деваться некуда, кроме как торчать в здании, за ними приходится надзирать. Грязно, скользко, в результате — травмы; шум, теснота, пустячные ссоры перерастают в драки. В одну драку — между Джексоном и Брейзноусом (тихим толстяком, который еще не научился пользоваться в драке весовым превосходством) — я вмешиваюсь, приказываю навести порядок, указываю Тэйлеру на орфографическую ошибку в домашней работе, позволяю себе угоститься мятной конфеткой у Пинка и арахисом у Коньмана, несколько минут болтаю с ребятами, обедающими на заднем ряду, и, сделав свое дело, отправляюсь в комнату отдыха — ожидать развития событий за чашкой крепкого чая.
Конечно, мне не дали классного руководства — как и другим новичкам. Поэтому у нас больше свободного времени и возможностей; я могу наблюдать, не переходя границ, знаю, где тонко и когда может порваться, знаю, где в Школе недогляд, знаю, когда наступают жизненно важные минуты — секунды, — в которые, случись за это время беда, брюхо гиганта наиболее уязвимо.
Звонок после обеденного перерыва — один из таких моментов. Дневная перекличка еще не началась, хотя обеденный перерыв официально закончился. Теоретически этот звонок — пятиминутное предупреждение, время похмелья, когда учителя еще сидят в общей преподавательской и только собираются в класс, а дежурные за эти несколько минут успевают до переклички сложить необходимые для урока вещи (а может, и заглянуть в газету).
На деле, однако, эти пять минут — уязвимое место в гладком, по большей части, процессе. Никто не дежурит, учителя — а иногда и ученики — перемещаются из одного класса в другой. Так что неудивительно, что бoльшая часть неприятностей случается именно в это время: драки, кражи, мелкий вандализм, шалости — как бы мимоходом и под прикрытием всплеска активности перед дневными уроками. Вот почему прошло целых пять минут, прежде чем заметили, что Андертон-Пуллиту стало плохо.
Если бы с ним больше общались, это произошло бы скорее. Но его не любили: он сидел в стороне, ел сэндвичи (мармит[33] и сливочный сыр на хлебе, не содержащем пшеницы, — всегда одно и то же), медленно и усердно пережевывал и больше походил на черепаху, чем на тринадцатилетнего парня. Такой найдется в любом классе: развитый не по годам очкастый ипохондрик, держится особняком, даже когда его не дразнят, кажется невосприимчивым к оскорблениям и пренебрежению; речь его размеренна, как у старика, и этим он зарабатывает репутацию умника; вежлив с учителями, а потому становится их любимцем.
Честли считает его забавным, и этого следовало ожидать: в детстве он сам, вероятно, был таким же. Меня же этот мальчик раздражает. В отсутствие Честли он ходит за мной по пятам, когда я дежурю во дворе, и донимает меня нудными россказнями о своих увлечениях (научная фантастика, компьютеры, авиация времен Первой мировой войны) и о реальных и выдуманных болезнях (астма, непереносимость различной пищи, агорафобия, аллергия, бородавки).
И вот сейчас, в комнате отдыха, я развлекаюсь, пытаясь понять по звукам, доносящимся сверху, правда ли, что Андертон-Пуллит заболел по-настоящему.
Никто, кроме меня, ничего не заметил, никто не прислушивается. Робби Роуч, у которого сейчас окно и нет своего класса (слишком много обязанностей вне расписания), роется у себя в шкафчике. От моего взора не укрылась пачка французских сигарет (подарок Дуббса), которую он быстро спрятал за стопкой книг. Изабель Тапи, которая у нас на полставки, а потому тоже не имеет своего класса, пьет «Эвиан» из бутылки и читает любовный роман.
Прозвенел звонок, затем донесся гул; лихая мелодия безнадзорных мальчуганов; что-то упало (стул?). Возбужденные голоса — Джексон и Брейзноус снова дерутся — падает еще один стул, и тишина. Видимо, вошел Честли. Раздался его голос, приглушенный шепот мальчиков, уютный ритм переклички, знакомый, как объявляемый счет субботнего футбольного матча.
— Адамчук?
— Здесь, сэр. — Алмонд?
— Здесь, сэр.
— Аллен-Джонс?
— Да, сэр.
— Андертон-Пуллит?
Пауза.
— Андертон-Пуллит!
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 29 сентября
Все еще никаких вестей от семейства Андертон-Пуллитов. Я считаю это хорошим знаком: говорят, что мгновенный летальный исход бывает лишь в крайних случаях, но все равно при одной мысли о том, что один из моих мальчиков мог умереть, действительно умереть — в моем классе, в моем присутствии, — сердце начинает колотиться, а ладони покрываются потом.
За годы моего преподавания умерло трое моих учеников. Они каждый день смотрят на меня с классных фотографий в Среднем коридоре: Хьюитт, умерший от менингита во время рождественских каникул в 1972 году; Констебля в 1986 году сбила машина на его собственной улице, когда он побежал за футбольным мячом; и, конечно, Митчелл в 1989 году — этот случай до сих пор не дает мне покоя. Все это произошло вне уроков, однако в каждой смерти (особенно в последней) я чувствую себя виноватым, словно должен был и тогда за ними приглядывать.
Еще есть выпускники. Джеймстоун, рак в 32 года; Дикин, опухоль мозга; Стэнли, автокатастрофа; Паулсон — покончил с собой два года назад по неизвестной причине, оставив жену и восьмилетнюю дочь с синдромом Дауна. До сих пор они — мои мальчики, и, когда я думаю о них, мне пусто и печально, и примешивается это необъяснимое болезненное чувство, что мне надо было быть там.
Сначала я решил, что он притворяется. Все веселились, Джексон с кем-то дрался в углу; я торопился. Возможно, он был без сознания, когда я вошел; драгоценные секунды уходили, пока я утихомиривал класс и искал свою ручку. Это называется анафилактический шок, — бог свидетель, мальчик много наговорил мне об этом, хотя я всегда предполагал, что его болезни скорее придуманы сверхзаботливой мамашей.
Все это я обнаружил в его папке с документами, но слишком поздно. Там же находились присланные матерью бесчисленные рекомендации по его питанию, физическим упражнениям, требованиями к одежде (синтетические ткани вызывают у него сыпь), фобиям, антибиотикам, религиозному воспитанию и вхождению в коллектив. Под заголовком «Аллергия» значилась пшеница (повышенная чувствительность) и, прописными буквами, отмеченное звездочкой и несколькими восклицательными знаками: ОРЕХИ!!!
33
Мармит — вид дрожжевого экстракта, густая соленая масса.