Другое дело — Китти Чаймилк. Ее теперь утешать некому. Грушинг, раздавленный мазохистским чувством вины, почти с нею не разговаривает и не смотрит в глаза. В глубине души он считает, что виновата она — она ведь женщина, в конце концов. А Салли удаляется в туман ностальгических воспоминаний, ее образ смягчают угрызения совести, и Китти знает, что не сможет с этим соперничать.
В школу она сегодня не пришла. Из-за потрясения, конечно. Ее уроки ведет Грушинг, но вид у него отсутствующий, без помощи Китти он чудовищно несобран. Ошибки следуют одна за другой — он не появляется на аттестации Изи, забывает о дежурстве в обед, всю перемену ищет сочинения шестиклассников по литературе, которые он положил не туда, куда надо (на самом деле моими стараниями они оказались в шкафчике Китти в комнате отдыха).
Не поймите меня превратно. Я ничего против него не имею. Но надо же как-то двигаться дальше. А действовать лучше по кафедрам, блоками, так сказать, чем распылять усилия по всей Школе.
Что же до других моих планов… Проделка с Тапи в сегодняшние газеты не попала. Это хорошо: значит, «Икземинер» бережет ее для выходных. Сама Изабель, по слухам, очень расстроена, обвиняет в своих мытарствах Школу (в особенности Пэта Слоуна — видимо, он плохо ей посочувствовал в трудную минуту) и рассчитывает на поддержку профсоюза и щедрую компенсацию, по договоренности или через суд.
Грахфогеля снова нет. Говорят, что у бедняги мигрени, но я считаю, это связано с неприятными телефонными звонками, которые с некоторых пор не дают ему покоя. С того вечера, когда он сидел в компании с Пустом и мальчиками, от его живости не осталось и следа. Конечно, сейчас у нас век равенства — никакой дискриминации по расовому, религиозному или половому (ха!) признаку, но все же гомосексуалист в школе для мальчиков крайне уязвим, и теперь Грахфогель гадает, как он умудрился выдать себя и кому.
В мирное время он мог бы обратиться за помощью к Грушингу, но у того своих неприятностей хватает, а доктор Дивайн, формально его начальник и заведующий кафедрой, не поймет. По правде говоря, он сам виноват. Думать надо было, прежде чем водить компанию с Джеффом Пустом. О чем он думал? Пуст рискует гораздо меньше. От него просто исходит тестостерон. Тапи это чует, хотя любопытно, что она скажет, когда вся эта история выйдет наружу. Пока что он всеми силами поддерживает Тапи: его, как добросовестного члена профсоюза, радует любая ситуация, бросающая вызов системе. Хорошо. Но кто знает, вдруг это ему аукнется. Конечно, если немного посодействовать.
А Джимми Ватт? Джимми исчез навсегда, в городе наняли команду уборщиков по контракту. Это никого не волнует, кроме казначея (контрактники обходятся дороже, к тому же они работают по нормам и знают свои права) и, возможно, Слоуна, у которого слабость к безнадежным (например, к моему отцу) и который дал бы Джимми еще один шанс. И директора — он умудрился выкинуть этого придурка с поразительной и не совсем законной скоростью (тоже интересный материал для Крота, когда выдохнется история с Тапи) и последние два дня сидит, запершись в кабинете и поддерживая связь с миром только через интерком и Боба Страннинга, единственного из руководства, кому совершенно безразличны все эти мелкие неприятности.
Что же до Роя Честли, не думайте, что я о нем не помню. Он посещает мои мысли чаще, чем кто-либо. Но из-за дополнительной нагрузки он очень занят, что будет мне на руку, когда наступит следующий этап моих разрушительных планов. А пока я успешно довожу его до кипения: как-то после обеда мне довелось зайти в компьютерный зал, и тут из коридора донесся голос Честли. Они с Борродсом вели любопытную беседу касательно а) Колина Коньмана и б) Адриана Тишенса, нового учителя-компьютерщика.
— Да не писал я о нем никакого разгромного отзыва! — протестовал Честли. — Я просидел у него весь урок, заполнил форму и написал, что в целом хорошо. Вот и все.
— Неудовлетворительное управление классом, — зачитывал Борродс аттестационную ведомость, — неудовлетворительная организация урока, отсутствие личного обаяния. Это называется в целом хороню?
Последовала пауза, пока Честли читал ведомость.
— Я этого не писал, — наконец сказал он.
— Ну, это ведь похоже на ваш почерк.
Еще одна пауза, дольше. Захотелось выглягнуть из компьютерного зала, чтобы увидеть выражение лица Честли. Но незачем лишний раз привлекать к себе внимание, и особенно там, где скоро должно совершиться преступление.
— Я этого не писал, — повторил Честли.
— Кто же тогда это сделал?
— Я не знаю. Какой-то любитель розыгрышей.
— Рой… — слегка досадливо произнес Борродс. Мне уже доводилось слышать этот тон, нетерпеливый и как бы умиротворяющий, которым говорят с потенциально опасным сумасшедшим. — Послушайте, Рой, это же справедливая критика и так далее. Тишенс не самый блестящий педагог…
— Да, — сказал Честли, — он не блестящий. Но этой подлянки я не писал. А потому нельзя подшивать эту ведомость.
— Конечно, нет, Рой, но…
— Но что?
В голосе Честли появилось раздражение. Он не любил иметь дело с Костюмами, и было заметно, как ему все это неприятно.
— Хорошо, а вы не думаете, что просто… забыли, что написали?
— Как это — забыл?
Тот помолчал.
— Ну, может, торопились или…
Я тихо посмеиваюсь в кулак. Борродс не первый, кто пришел к выводу, что Честли, по выражению Слоуна, отстает. Мне удалось заронить это зерно кое-кому в голову, и набралось уже достаточно примеров бестолковости, хронической забывчивости и несуразных мелочей, чтобы эта мысль показалась правдоподобной. Честли, конечно, и не догадывается.
— Мистер Борродс, моя «сотня», может, и не за горами, но до маразма мне еще далеко. А теперь, если вы не против, давайте перейдем к серьезным вещам.
Интересно, как ответит Тишенс, когда я сообщу ему, что Честли считает его аттестацию вещью несерьезной?
— Не найдется ли минутки в вашем весьма загруженном расписании, чтобы вы прочли мою докладную о Колине Коньмане?
И снова я улыбаюсь в своем укрытии за монитором.
— А, Коньман, — нерешительно произнес Борродс.
А, Коньман.
Да, я могу представить себя мальчиком вроде Коньмана. На самом деле у нас нет ничего общего — я гораздо жестче, безжалостнее, опытнее, — но, имей я родителей получше и денег побольше, из меня бы вышло то же самое. В Коньмане засела обида на весь мир, и я этим пользуюсь; он замкнут и вряд ли доверится кому-то, кроме меня, пока дело не зайдет слишком далеко — туда, откуда не будет возврата. Если бы мысли были лошадьми, как говаривали мы в детстве, то старого Честли давным-давно загнали бы до смерти. Итак, я даю уроки Коньману, факультативно, так сказать, и здесь он очень способный ученик.
Больших усилий я не прилагаю. Прежде всего ничто не должно навести на мой след: то скажу что-нибудь, то подтолкну. «Представь себе, что я — твой классный руководитель, — говорю я ему, направляясь по своим делам, а он за мной следом, как собачка. — Если у тебя вопрос и ты не хочешь говорить с мистером Честли, приходи ко мне».
И он приходил. Больше трех недель он изливал мне трогательные жалобы и мелкие обиды. Никто его не любит, учителя придираются, мальчишки обзывают занудой и ничтожеством. Он всегда несчастен, и единственная его радость — это чужое горе. По сути, он пригодился мне, чтобы распространить множество слушков, в том числе и о бедняге Грахфогеле, отсутствие которого заметили и бурно обсуждали. Когда он вернется — если вернется, — то увидит подробности своей личной жизни (со всеми мыслимыми украшениями, которые смогут добавить мальчики) на партах и стенах туалетов по всей Школе.
Бoльшую часть времени Коньман жалуется. Я слушаю его с сочувственным видом, и, хотя уже ясно, почему Честли на дух не выносит этого щенка, надо сказать, что приятно видеть прогресс моего ученика. Хитрость, угрюмость, запредельная безмолвная злоба — его стихия.