— Пиритс?
От моего голоса он вздрагивает. Властный голос, так неожиданно раздавшийся в ночи. Он инстинктивно смотрит вверх, его хватка ослабевает. Может, он вскрикивает, начинает подтягиваться, подошвы упираются в проржавевший металл.
А потом начинается, медленно и в то же время невероятно быстро, и у него есть еще секунды, целые секунды, чтобы подумать об этом зеве пустоты, этой кошмарной темноте.
Вина, набирающая скорость, подобно лавине.
Память — снимки на темном фоне.
Ряд костяшек домино — и растущая уверенность, что все из-за меня, что не крикни я в тот миг, и может быть… может быть…
Я поднял глаза и увидел, что мисс Дерзи смотрит на меня в упор.
— Скажите, кого же вы обвиняете?
Диана Дерзи не ответила.
— Скажите мне.
Колика (которая не колика) вцепилась в бок: но через столько лет потребность узнать оказалась еще болезненнее. Я посмотрел на нее, такую спокойную и безмятежную, ее лицо в тумане — как у Мадонны эпохи Возрождения.
— Вы были там, — с усилием сказал я. — Это из-за меня Леон упал?
«О, как вы умны, — подумала я. — Мой аналитик могла бы кое-чему у вас поучиться». Швырнуть в меня мое же чувство — возможно, надеясь выиграть время…
— Пожалуйста, — попросил он. — Мне нужно знать.
— Зачем?
— Он был моим учеником.
Так просто, так обезоруживающе. Мой ученик. Внезапно захотелось, чтобы он вообще сюда не приходил, или же надо было разделаться с ним, как с Кином, легко и без нервотрепки. Да, ему было плохо, но это мне сейчас не хватало воздуха, это на меня готова была обрушиться лавина. Я хотела рассмеяться, в глазах у меня стояли слезы. Неужели после всех этих лет Рой Честли обвиняет себя? Как это благородно. Как это ужасно.
— Вы еще скажите, что он был вам как сын.
Голос дрожал, и насмешка плохо удалась. Честно говоря, меня просто трясло.
— Мои погибшие мальчики. — Он пропустил насмешку мимо ушей. — Тридцать три года в школе, а помню каждого. Их фотографии на стене у меня в гостиной. Их имена у меня в журналах. Хьюит в семьдесят втором. Констебль в восемьдесят шестом. Джеймстоун, Дикин, Стейнли, Паулсон… Коньман… — Он помолчал. — И конечно, Митчелл. Разве я мог о нем забыть? Маленький мерзавец.
Знаете, иногда это случается. Невозможно любить их всех, хоть и стараешься относиться к ним одинаково. Но иногда попадается такой — вроде Митчелла или Коньмана, — что, как ни старайся, полюбить его невозможно.
Исключен из предыдущей школы за то, что соблазнил учителя, избалован донельзя родителями, лжец, наркоман, мастер манипулировать людьми. Да, он был умен — даже обаятелен. Но я знал, что он собой представляет, и сказал ей об этом. Испорчен до мозга костей.
— Вы не правы, сэр, — возразила она. — Леон был моим другом. Лучшим из всех. Я была ему небезразлична — он любил меня, — и если бы вы не закричали тогда…
Сейчас она говорила отрывисто и впервые за все время, что я знал ее, не владела своим голосом и срывалась на крик. Лишь тогда до меня дошло, что она собирается убить меня — так глупо, по правде говоря: ведь я должен был это понять сразу, когда она мне призналась. Вероятно, мне было страшно — но, несмотря на это, несмотря на боль в боку, единственным чувством, заслоняющим все остальное, было раздражение, которое вызывала у меня эта женщина, как если бы блестящий студент сделал простейшую грамматическую ошибку.
— Сколько можно быть ребенком? — обратился я к ней. — Леону были все безразличны, кроме него самого. Ему нравилось использовать людей. Он этим и занимался: натравливал их друг на друга, заводил, как игрушки. Не удивлюсь, если залезть на крышу было его идеей — просто посмотреть, что из этого выйдет.
Она резко вдохнула — точно прошипела кошка, и я понял, что переступил границы дозволенного. Но тут она засмеялась, снова овладев собой.
— Да вы сами настоящий Макиавелли, сэр.
Я принял это за комплимент, о чем ей и доложил.
— Так и есть, сэр. Я всегда вас уважала. Даже сейчас я считаю вас противником, а не врагом.
— Осторожно, мисс Дерзи. Вы вскружите мне голову.
Снова я услышал ее смех — ломкий звук.
— Даже тогда я хотела, чтобы вы меня увидели. — Глаза ее вспыхнули. — Я хотела, чтобы вы знали…
И она рассказала, как слушала мои уроки, листала содержимое моих папок, создавала свой запас из разрозненных зерен богатой сент-освальдской жатвы. Меня на время унесло под ее рассказы — боль в боку утихла — о тех днях, когда прогуливались уроки, о позаимствованных книгах, украденной форме, нарушенных правилах. Она, как наши мыши, соорудила себе гнездо в Колокольной башне и на крыше, подбирая себе на корм крупицы знания где только можно. Она изголодалась по знаниям и была ненасытна. А я, не подозревая об этом, стал ее magister, которого она выбрала в тот миг, когда я впервые заговорил с нею в Среднем коридоре, и теперь она выбрала меня, чтобы обвинить в смерти ее друга, самоубийстве ее отца и многих других несчастьях в ее жизни.
Такое иногда случается. Так бывало у многих моих коллег в то или иное время. Для учителя, который работает с впечатлительными подростками, это неизбежно. Конечно, с женской частью нашего персонала это происходит чуть ли не ежедневно, с остальными, слава богу, лишь от случая к случаю. Мальчишки есть мальчишки, и порой они зацикливаются на ком-нибудь из учителей (мужского или женского пола) — порой даже называют это любовью. Это случалось со мной, с Китти, даже со старым Зелен-Виноградом, который однажды полгода не мог отделаться от чрезмерного внимания со стороны юного ученика по имени Майкл Смолз — тот под любым предлогом разыскивал его, занимал все его время и в конце концов (когда его деревянноликий герой не оправдал немыслимых ожиданий) начал постоянно жаловаться на него мистеру и миссис Смолз, которые (после череды катастрофических троек) забрали сына из «Сент-Освальда» и перевели в другую школу, где он угомонился и немедленно влюбился в молодую учительницу испанского языка.
Теперь, видимо, я оказался в той же ситуации. Не надо быть Фрейдом, чтобы понять: эта несчастная молодая женщина выбрала меня примерно так же, как юный Смолз — Зелен-Винограда, приписав мне свойства, а теперь и ответственность, которые никак не подходили моей роли. И что еще хуже, она проделала то же самое с Леоном Митчеллом, который после смерти обрел такой романтический ореол, о котором даже не мечтает ни одно живое существо, будь оно хоть святым. Соревноваться с ним я никак не мог. И разве можно одержать победу в борьбе с мертвым?
И все-таки раздражение не уходило. Понимаете, это такое расточительство, такое чудовищное расточительство. Мисс Дерзи так молода, умна, талантлива, перед ней должна расстилаться яркая, многообещающая жизнь. Вместо этого она приковала себя, как старый центурион, к развалинам «Сент-Освальда», к этой позолоченной фигурке на носу корабля — Леону Митчеллу, мальчику, замечательному лишь своей посредственностью и способностью глупо растрачивать свою молодую жизнь.
Я пытался ей это сказать, но она не слушала.
— Из него вышел бы замечательный человек, — упрямо заявила она. — Леон был особенный. Не такой, как все. Он был вольный. И не играл по обычным правилам. Люди его бы запомнили.
— Запомнили? Очень может быть. По правде говоря, я не встречал никого, кто принес бы людям столько несчастий. Бедная Марлин. Она знала правду, но он был ее сыном, и она любила его, что бы он ни вытворял. И этот учитель в его прежней школе… Преподавал художественную ковку, женатый человек, глупец. Леон погубил его. Из эгоизма, из простого каприза, когда ему наскучили его ухаживания. А жена этого человека? Она тоже была учительницей, а в этой профессии человек становится виновен из-за связи с виновным. Две жизни разрушены. Один человек в тюрьме. Брак распался. А та девочка — как ее звали? Ей было не больше четырнадцати. Все они — жертвы легких забав Леона Митчелла. И еще я, Слоун, Грахфогель, Дивайн — и вы, мисс Дерзи. С чего вы взяли, что вы не такая, как все?