Леона я, конечно, узнал. Утром, ясное дело, он назвал бы своего друга. Но до утра далеко, а в тот миг им стало бы ясно, как и мне, что я не в силах их остановить. Я представлял их реакцию на мой окрик — они просто разбегутся с гоготом и насмешками. Потом, конечно, я бы заставил их за это заплатить. Но легенда осталась бы жить в веках, и вся Школа запомнила бы не то, как они месяц работали мусорщиками или были на пять дней отстранены от занятий, а то, что какой-то мальчишка ослушался старого Кваза на его собственной территории — и даже на несколько часов остался безнаказанным.
И вот я ждал, стараясь хоть краем глаза различить черты второго мальчика. На мгновение, когда он отступил назад для прыжка, внезапный мазок красно-синего света явил мне юное лицо, искаженное каким-то сильным чувством: рот растянут, зубы оскалены, глаза как щелки. Это изменило его до неузнаваемости, и все же я знал его. Мальчик из «Сент-Освальда». И тут он с разбега прыгнул. Смотритель быстро приближался — его широкая спина частично закрыла поле зрения, там, где крыша обрывалась водостоком, и тогда в неясном движении и вспышке света я разглядел, как рука Пиритса коснулась плеча Леона — всего на секунду — перед тем, как оба прыгнули в темноту.
Что ж, конечно, было не совсем так. Во всяком случае, для меня, хотя и довольно близко к правде. Да, старик, я толкнула Леона, и, когда ты окликнул меня по имени, я была уверена, что ты видел это.
Может, мне даже хотелось, чтобы кто-нибудь увидел это, чтобы кто-нибудь наконец осознал мое присутствие. Но я была в смятении, в ужасе от своего поступка, на взлете от своей смелости, обожжена виной, отчаянием, яростью и любовью. Я все бы отдала за то, чтобы случилось так, как я вам рассказала: Буч и Санденс на крыше часовни, последний помост, последний обмен взглядами друзей-соучастников перед отважным прыжком к свободе. Но это было не так. Совсем не так.
— Твой отец? — переспрашивает Леон.
— Прыгай! — говорю я. — Да прыгай же ты, давай!
Леон смотрит на меня, лицо его синее от огней пожарной машины.
— Так вот, значит, как. Твой отец — смотритель!
— Быстрее! — шиплю я. — Времени нет.
Но Леону наконец открылась истина, и снова появился этот взгляд, который я так ненавижу, губы кривятся в злой усмешке.
— Я бы даже согласился, чтобы нас поймали, — прошептал он, — посмотреть, какие у них будут физиономии…
— Прекрати, Леон.
— Или что, голубок? — Он засмеялся. — Что ты сделаешь, а?
Во рту появился мерзкий привкус, вкус окислившегося металла, и я понимаю, что прикусила губу. Кровь бежит по подбородку, как слюна.
— Пожалуйста, Леон…
Но он все так же смеется, задыхаясь, и на мгновение, чудовищное мгновение, я вижу его глазами и толстуху Пегги Джонсен, и Джеффри Стюартса, и Гарольда Манна, и Люси Роббинс, и всех прочих, кто был неудачником и посмешищем в классе мистера Груба, и «солнышек», которые не могут надеяться на будущее за пределами Эбби-роуд, и клуш, и быдло, и чернь, и самое страшное — я вижу себя, с полной ясностью, в первый раз.
И вот тогда я его толкаю.
Я плохо помню этот момент. Иногда кажется, что это произошло случайно. Иногда я почти верю в это. Может, я рассчитывала, что он прыгает, — Человек-Паук преодолевал вдвое большее расстояние, а я прыгала здесь много раз и была абсолютно уверена, что он не упадет. Но он упал.
Моя рука у него на плече.
И хруст.
Боже. Этот хруст.
Ночь костров
9.55 вечера
Итак, вы услышали все. Жаль, что это случилось здесь и сейчас. Я так предвкушала Рождество в «Сент-Освальде», не говоря уж, конечно, об инспекции. Но наша игра окончена. Король остался в одиночестве. Все фигуры покинули доску, и мы можем честно посмотреть друг на друга — в первый и последний раз.
Кажется, я вам нравилась. Думаю, вы меня уважали. Теперь вы меня знаете. На самом деле это все, чего я от вас хочу, старик. Уважения. Внимания. Этой странной заметности, которая по праву рождения дается тем, кто живет по ту сторону черты.
— Сэр! Сэр!
Он открыл глаза. Хорошо. Я уже испугалась, что он умер. Может, гуманнее будет прикончить его, но я поняла, что не могу этого сделать. Он видел меня. Он знает правду. И если я сейчас убью его, это не будет победой.
Значит, ничья, magister. Это меня устраивает.
И кроме того, меня беспокоит еще одна вещь; один вопрос остался без ответа, а так нельзя объявить конец игры. Правда, пришло в голову, что вряд ли мне понравится ответ, но все равно его нужно знать.
— Скажите, сэр, если вы видели, как я столкнула Леона, почему вы тогда об этом не сказали? Зачем было прикрывать меня?
Я знала, конечно, чтo мне хочется от него услышать. И сейчас молча смотрела на него, сидя перед ним на корточках, чтобы уловить его шепот.
— Объясните мне, сэр. Почему вы не сказали?
Какое-то время он молчал, и лишь хриплое дыхание, медленное и поверхностное, клокотало у него в горле. Не слишком ли поздно я задала этот вопрос, не собрался ли он прямо сейчас отойти в мир иной просто мне назло? Но тут он заговорил, и, хотя голос его был слаб, я услышала его хорошо.
— Ради «Сент-Освальда».
Она просила не лгать. И я выложил ей правду. Столько, сколько смог, хотя никогда и не узнал, что из этого произнес вслух.
Вот почему я хранил тайну все эти годы, почему так и не сказал полиции, чтo я видел на крыше, почему позволил умереть этой истории вместе с Джоном Стразом. Понимаете, смерть Леона на территории Школы и без того катастрофа, а самоубийство смотрителя только ухудшало дело. Но привлечь к этому ребенка — обвинить ребенка — означало бы навсегда сделать эту печальную историю пищей для местных таблоидов. «Сент-Освальд» этого не заслуживал. Мои коллеги, мои мальчики — страшно подумать, сколько вреда это бы им принесло.
И потом, чему именно я был свидетелем? Какое-то лицо, мелькнувшее на долю секунды в обманчивом свете. Рука на плече Леона. Фигура смотрителя, заслонявшая сцену. Этого недостаточно.
И я оставил все, как есть. Не вижу в этом ничего нечестного — я ведь и сам едва верил в то, что тогда увидел. Но вот наконец правда вернулась, словно колесница Джаггернаута, чтобы сокрушить меня, моих друзей — все, что я надеялся защитить, — своими чудовищными колесами.
— Ради «Сент-Освальда», — задумчиво произнесла она едва слышным, глухим голосом.
Я кивнул, довольный, что она меня поняла. Да и как ей не понять? Она знала «Сент-Освальд» так же хорошо, как я, знала его обычаи и темные тайны, его радости и маленькие причуды. Трудно объяснить, что такое «Сент-Освальд». Это как преподавание — ты или рожден для него, или нет. Стоит втянуться — и мало кто выберется, пока это славное заведение не выплюнет его вон (с небольшим вознаграждением из фондов Комитета общей преподавательской или без оного). Я пробыл в «Сент-Освальде» столько лет, что ничего другого для меня не существует: у меня нет ни друзей за пределами преподавательской, ни надежд, кроме моих мальчиков, ни жизни вне…
— Ради «Сент-Освальда», — повторила она. — Конечно, ради «Сент-Освальда». Забавно, сэр. Я было подумала, что вы сделали это ради меня.
— Ради вас? — спросил я. — С какой стати?
Что-то капнуло мне на руку — может, капля с дерева или что-то другое, я точно не понял. Внезапно меня переполнила жалость — совершенно неуместная, но все равно.
Неужели она в самом деле думала, что все эти годы я хранил молчание ради каких-то невообразимых отношений между нами? Это объяснило бы многое: ее настойчивый интерес ко мне, ее всепоглощающую потребность в одобрении, ее изобретательные попытки добиться моего внимания. Да, она чудовище, но в этот миг я сочувствовал ей и протянул в темноте свою немощную старческую руку.