Земля — такая же звезда, как и они; разумные существа, населяющие их, глядя в эту сторону, видят не холодный камень, а нечто такое же сияющее в солнечных лучах, как то, на чем живут они сами. Он позвал их: Брат! Сестра! Странный беззвучный гул слышался ему, звенел во всем его существе, словно занимавшийся рассвет сам издавал звук, протяжный и неизбывный. Звезда, которую он оседлал, бешено крутилась навстречу солнцу, везя на себе все: неторопливые гномьи повозки, стулья, животных, людей; Бруно засмеялся над вспыхнувшим желанием упасть и зажать этот крученый мяч руками и коленями.

Бесконечна.

Осознав, что матушка Земля такая же звезда, делаешься равен звездам; поднимаешься, минуя сферы, не отрываясь от земли, но паря на ней: осознавая, что она парит.

Белые главы горных вершин уже залил солнечный свет, хотя снег на перевале был еще синим. Джордано учили, что на самых высоких горных вершинах воздух находится в вечном покое, но здесь утренний ветер пронизывал накидки, и сверкающие ручейки снега сыпались с вершин, развеваясь на ветру, как знамя. У всех вершин имелись имена, и надутый возчик, преодолевавший подъем рядом с Джордано, называл их, тыча пальцем. Они тоже парили.

Замедлив ход, караван потек через холодную ревущую горловину Коль, потеряв из виду рассвет, мимо встречного обоза, теснясь, как на городской улочке. Затем они вышли на площадку из битого щебня, и тропа круто пошла вниз: они перевалили хребет.

Небо оставалось огромным и голубым, но далекие земли, которые озирал сверху Бруно, все еще лежали в тихом сне, складки гор делили, гряда за грядой, остаток его жизни. Дорога в ту сторону — дух захватывало смотреть — шла траверсом, поперек горных склонов, петляя взад-вперед, как кнут; можно было проследить сверху все повороты, которые там, внизу, придется совершить, там виднелись путники, взбиравшиеся вверх. По серебристой тропе шириной в ноготь, пролегавшей по краю пропасти, пастух вел своих овец, выстроившихся в колонну.

Земля поворачивалась, плыла на восток, как трирема; потому и всходило солнце, гигантская искра, Бог видимый. Бруно, стоя как столб, с гулом в ушах и сердцем, выпрыгивающим из груди, ощутил его улыбку кожей собственных щек.

Сделайся Богом, сказал Гермес. Бруно почувствовал, что улыбается солнцу в ответ. Сделайся Богом: Бесконечным. А ведь Бруно уже был бесконечным, когда в первый раз прочел эти слова и силился понять их.

Земля подставила солнцу свои ущелья. Обремененные ношей люди, почувствовав тепло кожей щек, шагали вниз, смеясь от облегчения и воодушевления. День пришел.

На следующее утро Бруно пришел во французский доминиканский монастырь в Шамбри; он назвался братом Теофилом, охотником за ведьмами из Неаполя. Когда он стоял в залитом солнцем саду, объясняясь с озадаченным приором, земля вдруг накренилась к северу, и каменные плиты дорожки метнулись навстречу его меркнущему взору. Он очнулся в лазарете, где провел Страстную Неделю, с пластырем на глазу, ощущая пустоту в голове и в душе, притихший и измученный, словно своими силами двигал солнце. Он не мог есть ничего, кроме бульона и гостии. Он подолгу спал, и тогда ему снился Эгипет.

Они возвращались, он видел, как они возвращаются; это происходило именно сейчас. Новое Солнце Коперника было символом этого возвращения; сам Коперник мог этого не знать, но Джордано Бруно знал и готов был кричать об этом на весь мир, как бентамский петух. Рассвет!

Оседлав дорогу однажды, Бруно за всю свою жизнь редко оставлял странствия надолго; но и тогда, когда ходил по дорогам и тропам Европы, он путешествовал также по Эгипту, по его красочным храмам, сверкающим пескам, под его синими предзакатными небесами. Во сне и в мечтах, в работе и поисках он шел к городу, построенному то ли на востоке, то ли на западе Египта, в стороне заходящего или восходящего солнца, к городу, название которого он знал.

Те, кто принимал его повсюду — в Париже, Виттенберге, Праге, — эти джорданисты, которые способствовали его успехам, одевали его, печатали его книги, устраивали ему встречи с сильными мира сего, кормили его, прятали, — казалось, что они тоже узнают его, или помнят его по каким-то другим временам или местам, или знали когда-то, но забыли, или забыли, что прийти должен был именно он, а не кто-то иной: Ах да, понимаю (медленно протягивая к нему руки и изучая его глазами), да, я понял, кто вы, да, да, входите.

Он покинул приют в Шамбри, как только поправился, устав до безумия от непроходимой тупости монахов, их бесконечной болтовни, напоминавшей молитвы, и от молитв, похожих на болтовню. В 1579 году он добрался до Женевы; там он заручился покровительством неаполитанского дворянина маркиза де Вико, тот сказал ему: избавьтесь, бога ради, от своей черно-белой рясы, — и купил ему костюм; но кальвинизм маркиза, по причине которого тот делился всем, что имел, Бруно в шутливой форме отверг. Он записался в университете под именем Филиппус и начал читать там основоположников Реформации, испытывая насмешливое и презрительное чувство. Какая жалкая чушь. Он стоял в большой аудитории, полной тикающих автоматов, планетарных часов, лупоскопов, и слушал, как человек с суставами, похожими на шарниры, рассказывает, что он пытается изготовить механизм, автомат, который каким-то образом так точно воспроизводил бы геометрию действующей вселенной, что когда в мироздании что-то произойдет, такая же вещь, только иначе выраженная, случилась бы и с моделью: фактически еще одна вселенная, как отражение в зеркале, только меньше.

Но Джордано-то знал, что такая машина, такая модель уже существует. И имя этой машине — Человек.

Женевской общине он не понравился; да и она ему — не больше. Маркиз вступился за него, когда он оскорбил прославленного богослова Антона де ла Фея, и его привлекли к суду Теологической Консистории, суду ничего не смыслящих людей в черных одеяниях; его не засудили, но выставили из города и отправили вниз по Роне. Пожил в городе кальвинистов — и хватит.

Лион — центр книготорговли, но там он не смог устроиться, ученый мир стыл от холодных веяний, во всяком случае по ощущениям Джордано. Отряхнем его прах с наших ног. В Тулузе ему повезло больше; его приняли в университет (благодаря добрым советчикам и минутному желанию говорить и делать именно то, что советуют), и он полтора года преподавал философию и «Сферу».

В тихие лангедокские месяцы он начал распределять изученное к тому моменту по образам богов и богинь, не только больших планетарных богов и гороскопов, но и меньших, Пана, Вертумния и Януса и еще того, который спьяну важничает на своем осле, Силена. На этих малых богах — тихих и бледных, когда он расставлял их в себе, как старые статуи вдоль римской дороги, — он пробовал египетскую магию, он кормил их из своих кладовых, оживлял их плоть и вызывал их на разговор. Разве не сказал Гермес, что множество богов распределены по всем существующим вещам? Значит, они распределяются и по его собственной внутренней теневой вселенной, малые боги бесконечного становления.

Тулуза была городом гугенотов, и в том году армии Католической лиги приближались к ее стенам; в городе вспыхивали волнения, в университете — скандалы; Бруно двинулся дальше.

В 1582 году он очутился в Париже, крупнейшем городе Европы, — но даже Париж уже не мог вместить стен внутреннего города Бруно. Он читал лекции в университете, сражался вольнонаемником с педантами, аристотелианцами, последователями Петра Рамуса [140]; он опубликовал наконец свою огромную книгу «Искусство памяти», в которой любой, решившийся в нее заглянуть, мог признать книгу по самой отъявленной и ужасно могущественной магии; даже заголовок ее он взял из книги Соломона, которую когда-то прятал в уборной: De umbris idearum, «О тенях идей».

Теперь его внутренняя вселенная двигалась, так же, как вселенная внешняя: между ними не стало различий. И если по его воле в его внутреннем мире что-то происходило, тогда… Он смеялся, смеялся и не мог остановиться: не он ли сбил Солнце с пути? Кто знает, чего бы он не смог сделать, если бы захотел.

вернуться

140

Петр Рамус (Пьер де ла Раме, 1515—1572) — французский философ-гуманист, логик и математик, резко критиковал схоластический аристотелизм.