Но первооткрыватель Пирс знал одну штуку про лабиринты; и эту крупицу информации он тоже походя подобрал где-то по дороге: в любом лабиринте, сделан он из тиса или камня, из деревьев, подстриженных так, чтобы они напоминали фигуры зверей, или из стекла — или из времени, — правило везде одно и то же: вытяни левую руку и иди вдоль левой стены, куда бы она ни вела. Просто иди и сворачивай туда, куда ведет та стена, что слева…

Пирс вытянул руку и пошел; и по пути (не сходя с места, в своем подобранном на свалке плюшевом кресле, и рядом — стопка книг) он начал понимать: то, что он отследил, нашел, то, что с каждым поворотом становится все яснее (теперь понятно!), было всего лишь — очертания ответа на старый вопрос. И когда наконец совсем в другом мире, в белоснежной маминой ванной, Сфинкс задала ему тот же самый вопрос, отчет о странствиях был при нем: вся причудливая, неправдоподобная и даже по-своему забавная история. Он мог дать ей отчет, хотя, которую часть из него она действительно выслушала, а которая канула без следа в ее и без того перегруженном мозгу, сказать было трудно. Он знал, почему люди верят в то, что цыганки могут предсказывать судьбу; он знал, откуда на долларовой банкноте взялись пирамида и мистический глаз, он знал, из какой страны исходил Новый Порядок Грядущих Эпох. Из той же страны, откуда пришли цыгане, — причем не из Египта.

Не Египет, но Эгипет; потому что мировая история существует не в одном-единственном экземпляре.

Тяжелым августовским утром Пирс шел по размокшей грунтовке от хижины Споффорда к извилистому асфальтовому шоссе, которое петляло вдоль речки Блэкбери, и дальше через Дальвид. Он плотно позавтракал, он был готов к началу новой жизни, но все-таки не прочь был отдохнуть немного, перед тем как направиться в Конурбану; немало лет прошло с тех пор, как он последний раз шел по такой вот местности — они со Сфинкс, не имея машины, проводили большую часть лета в городе, с кондиционером, — теперь же, шагая, он чувствовал, как к нему возвращается детство — не то чтобы какие-то конкретные воспоминания, хотя и они тоже, а последовательность прошлых «я», юную жизнь которых он ощущал во вкусе воздуха при каждом вдохе. Летний день и сельская местность — и, хотя, кроме солнца и зелени, мало что напоминало неопрятные, изрытые туннелями пригорки Камберлеид-Гэп, этого оказалось достаточно.

Может быть, это дано только скитальцам, подумал он, изгнанникам: способность к такого рода воспоминаниям, когда ни с того ни с сего начинаешь вновь дышать воздухом той страны, из которой когда-то ушел. Может быть, если живешь всю жизнь на одном и том же месте и взрослеешь, пока один и тот же год прокручивается снова и снова, одним и тем же, раз и навсегда заведенным порядком, тогда жизнь не остается за плечами, а сохраняется нетронутой, как спрессованные цветы, которые нужно всего лишь опустить в привычную по составу воду и они расцветут, как прежде, целые и нетронутые. Если так, тогда его двоюродные братья и сестры чувствуют сейчас то же, что и он: Хильди в чужих краях, Джо Бойд (судя по последней информации) в Калифорнии, Птичка в каком-то городе на Среднем Западе, Уоррен торгует машинами в Канаде. Как здорово, если бы все они в один прекрасный день, например сегодня, каждый — на пыльном ли проселке, как он здесь и сейчас, или за старой книгой, или глядя на узор из дождевых капель и солнечных лучей, а может, просто в результате случайного схождения в организме нужных химических веществ — вдруг разом переносились бы назад, как он здесь и сейчас: ведь если бы они умели возвращаться назад, то возвращались бы в одно и то же место, все до единого. Воссоединение семьи, рассеянной по континенту, происходящее без ведома членов оной. Невидимый Колледж собирается вновь.

Те же люди, что и вчера, — ну, может, люди и другие, но точно такие же — сидели перед маленьким магазинчиком и негромко поздоровались с ним, когда он прошел через скрипучую сетчатую дверь; в помещении чем-то приятно пахло. Он бросил в почтовый ящик письмо Споффорда, адресованное Роузи, и достал десятицентовую монетку и письмо, полученное из колледжа Питера Рамуса.

Через полчаса он снова стоял на улице, ошеломленный, не зная, злиться ему или смеяться. Он рассмотрел еще раз при солнечном свете, то письмо, которое привело его сюда, соблазнило поехать в такую даль и выбросило на песчаную отмель; оно выглядело вполне реальным, на конверте значилось его имя, и вроде бы даже не отбитое штемпелем; на оборотной стороне липли к пальцам какие-то буквы, снизу подпись чернилами — нет, при ближайшем рассмотрении оказалось, что это все-таки штемпель. И тем не менее оно было фальшивым, его произвел на свет какой-то безмозглый компьютер в администрации колледжа, тогда как исторический факультет оного давно уже успел принять совсем другое решение.

Вакансия, на которую ему предложили подать заявление, была давным-давно заполнена, еще до того, как он уехал из города, даже раньше, чем он получил это письмо-призрак.

До истины добраться оказалось не легко. Ответственный за злополучное письмо компьютер как раз «завис», и теперь до висевшей на нем информации, до тонких струек электромагнитного поля, было уже не добраться. Секретарши в факультетском деканате отказывались верить в самую возможность настолько идиотского стечения обстоятельств, и даже когда Пирс сам вынужден был выдвинуть «компьютерную» версию, не очень-то в нее веря, они, похоже, склонны были переложить вину на него. Почему он не перезвонил перед тем, как ехать?

Почему он не перезвонил? Ну почему он не перезвонил? Все еще держа письмо в руках, Пирс брел по шоссе. Докатились: нам теперь надлежит всякий раз перезванивать, дабы убедиться в том, что затеянное нами предприятие — реальность, а не очередной глюк злокозненного электронного пакостника. Сам виноват, что поверил почте. Господа, я получил ваше от 15-го сего, будьте так Добры, оно действительно имеет силу или это, типа, шутка?

Может, в суд на них подать? Он все-таки рассмеялся, стоя на узком мостике через реку, он саркастически хмыкнул и помотал головой, словно желая вытряхнуть из нее тот вариант будущего, который — он еще не до конца осознал это — ушел от него, испарился. Теперь уже поздно обращаться куда-то еще — учебный год на носу.

Так что, значит — как ни болела, померла? — подумал он, глядя вниз на неспешные бурые воды реки. Значит, он теперь свободен от занятий историей?

Может быть, его опять возьмут в тот старый книжный магазин. Надо как-то жить дальше — и жить довольно долго… И чем себя занять?

Заняться овечками. Он снова рассмеялся, голова была пустая, думать дальше попросту не имело смысла, потому что все на свете здравые рассуждения вели к одному и тому же выводу. Но он не станет возвращаться в Барнабас, не станет унижаться перед Эрлом Сакробоско. Ни за что на свете.

Он повернул обратно к Споффорду, не разбирая дороги, и чуть не угодил под машину — здоровенный фургон, полный багажа, детей, собак, который как раз в этот момент за его спиной внезапно въехал на мост, едва поместившись в пролет, и пронесся через реку, запятнав остаток дня бензиновой гарью.

Глава седьмая

Пьеса была об убийстве Цезаря в Капитолии; по его белой тоге, надетой поверх бархатной куртки и шелковых рейтуз, струилась красная кровь, заговорщики били его раз за разом, лезвия кинжалов уходили в рукоятку, одновременно выпуская устрашающие фонтаны крови, — а они все кололи и кололи его. У великого Цезаря еще оставалось время произнести, шатаясь и истекая кровью, пространную речь о зависти, что вечно норовит низринуть орлов, парить привыкших в вышине, — брутальная, скотская зависть, сказал он, и засим последовал мудреный каламбур о Бруте и брутальных бурых зверях, которые теперь берут свое и которых он пригрел за пазухой, как тот греческий мальчик лисенка, а о дальнейшем он не ни слова, как тот маленький спартанец, когда зверь рвал ему внутренности. Он произнес еще много слов, и кое-кто из зрителей охал от жалости и потрясения, а некоторые смеялись над тем, что он до сих пор не умер; тогда он закрыл лицо окровавленной тогой и грохнулся во весь рост на дощатый настил: подмостки содрогнулись от удара.