Вот здесь он сидел; он глядел из этих окон на свет божий. Он надевал очки, которые из тщеславия не носил на людях, он прикуривал тринадцатую за день сигарету и тут же совал ее в пепельницу. Он заправлял в машинку лист бумаги… Лист вот этой бумаги; прямо под рукой лежала коробка грубой желтоватой бумаги, которой он пользовался для черновых набросков. «Сфинкс». Пирс открыл коробку; крышка залипла, под ней в результате его усилия возник вакуум и тянул на себя; коробка была едва ли не доверху полна листами бумаги, но только листы эти не были чистыми.

Сплошная машинопись, страницы не пронумерованы, но, судя по всему, идут по порядку: набросок романа. Обеими руками, как торт из духовки или как ребенка из коляски, Пирс вынул рукопись и положил ее перед собой на стол. Где-то снаружи, в надвигающихся сумерках, тявкнула собака: Скотти?

Титульной страницы в тексте не было, хотя на первой было напечатано нечто вроде эпиграфа.

Я постигаю, что я Парсифаль.

Парсифаль постигает, что долгий его поиск Грааля есть поиск Грааля, в который пустилось все человечество.

И как раз в это время Грааль возникает из небытия, вызванный к жизни всеобщим усилием заново претворить мир.

С могучим стоном мир пробуждается на мгновенье, как будто от тяжкого сна, и передает Грааль по рукам, словно камень; все кончено; Парсифаль забывает, зачем он тронулся в путь, я забываю о том, что я и есть Парсифаль, мир переворачивается с боку на бок и возвращается ко сну, а я исчезаю.

Ниже стояла ссылка (быстрым карандашным росчерком, так, словно автор внезапно вспомнил, откуда взял эту цитату, или передумал оставлять ее без отсылки) на Новалиса. Пирс поднял брови. Он взял в руки верхний лист, сухой и желтый, хрупкий на ощупь; края уже начали коричневеть. В верхней части второго листа стояло заглавие: «Пролог на небе», и начинался текст так:

В кристалле были ангелы, два четыре шесть много, и каждый силился занять свое место в строю, как олдермен на параде лорд-мэра. Белых одежд не было вовсе; у некоторых длинные волосы схвачены головной повязкой или венком из цветов; глаза у всех до странности веселые. Они продолжали протискиваться в строй, по одному или по два, и место неизменно оставалось для все новых и новых, они подхватывали друг друга под локоть и сплетали за спинами руки, они улыбчиво поглядывали на тех двоих смертных, которые решили за ними понаблюдать. И все их имена начинались на А.

Над головой хлопнула дверь, и Пирс посмотрел вверх. Роузи прошлась по комнате наверху сперва в одну сторону, потом в другую. Осматривается. Любопытствует. Пирс перелистал еще пару десятков страниц, мягкая, податливая пачка; и наткнулся на первую главу. «Некогда все было устроено совсем не так, как сейчас; у мира была 480 другая история и другое будущее. Даже плоть и остов его — физические законы, управлявшие им, — были не те, что нам ведомы теперь».

А внизу страницы были знакомые имя и дата.

Его захлестнуло непередаваемое ощущение заново пережитого детского воспоминания, где, когда, бог весть: тот мягкий и безымянный ток телесной памяти, который может быть вызван к жизни только запахом или звуком. Он выдвинул из-за стола жесткий стул Феллоуза Крафта и сел; он поставил на стол локоть и подпер им щеку — и начал читать.

Глава пятая

Когда-то мир был совсем другим, и с тех пор он успел перемениться.

Некогда все было устроено совсем не так, как сейчас; у мира была другая история и другое будущее. Даже плоть и остов его — физические за коны, управлявшие им, — были не те, что нам ведомы теперь.

Всякий раз, когда вселенная из той, какой она была раньше, превращается в ту, которой она будет по том, и обзаводится при этом иным прошлым и иным будущим, бывает краткий миг, когда все возможные виды вселенных, все возможные продолжения Бытия во времени и пространстве колеблются на пороге становления, для того чтобы вновь уйти в Небытие — все за исключением одного-единственного варианта, — и тогда мир становится таким, каким он стал, не таким, как раньше, и все на свете забывают что он мог стать, или даже был когда-то, иным, не теперешним.

Когда мир превращается из «того, что было» в «то, что будет» и все возможности на миг высвечиваются, а выбор пока не сделан, тогда всякий раз становятся видны и все предшествующие переходные точки во времени (ведь их уже было несколько): как петляющая внизу горная дорога вдруг становится видна едущему по ней вверх, когда машина выруливает на самый край на повороте, тогда ездок видит те участки, где проехал раньше, — и замечает далеко внизу голубой седан, который тоже взбирается в гору.

Это история об одном таком моменте и о тех живых существах, будь они мужчины, женщины, или не то и не другое, которые осознали его как таковой. Они уже умерли, уснули или просто не фигурируют больше в той истории, которой обзавелся нынешний мир; и то мгновение видится нам совсем не таким, каким видели его они. Сегодня я беру книгу, историю тех времен, и то, что в ней сообщается, не удивляет меня; однако те люди видели свой мир в ложном свете (в совершенно ложном, не о чем тут даже и говорить, населяя его богами и чудовищами, заполняя несуществующими странами с выдуманной историей, с такими же несуществующими металлами, растениями и животными, обладающими, естественно, небывалыми свойствами), на самом деле они пребывали в той же самой вселенной, в которой нахожусь я, — в ней существуют знакомые мне животные и растения, то же самое солнце и те же звезды, а других нет и не было.

И все же между строк таких исторических книг, между страницами я замечаю тень другой истории и другого мира, симметричного нашему и все же отличающегося от него, как сон от яви.

Этот мир; эта история.

В 1564 году молодой неаполитанец из старинного города Нолы поступил в доминиканский монастырь Св. Доминика Великого в Неаполе, совершив тем самым величайшую ошибку всей своей жизни. Конечно, это было не вполне самостоятельное решение: отец — отставной солдат, без земли и денег, а мальчик обладал блестящими способностями (так сказал приходской священник), к тому же был диковат; в общем, кроме церкви, другого пути у него не было. И все же орден доминиканцев не подходил ему, хоть и был большим и самым влиятельным орденом во всем Неаполитанском королевстве.

Может быть, вступи он в какой-нибудь другой, менее могущественный орден, например к прилежным францисканцам, или добродушным бенедиктинцам, или в какой-нибудь из монастырей затворников капуцинов, наверное, он так и провел бы жизнь в уединенных мечтаниях. Направь он стопы в Общество Иисуса, там бы нашли способ использовать его гордыню и необычные дарования — и даже его неприязнь к христианству — в своих интересах; иезуиты большие доки в таких делах.

Но только не доминиканцы: орден монахов-проповедников видел свою миссию в том, чтобы хранить в чистоте Церковь и церковные доктрины; играя словами, они называли себя Domini canes, псы Господни, черно-белые гончие, готовые охотиться за ересью, как за дичью; нет, не следовало заключать себя в узилище этого ордена юному Филиппе Бруно, получившему вместе с черно-белой мантией имя Джордано. Этот орден не поощрял вольнодумства; они не могли простить юному ноланцу того, что он отвернулся от них и стал проповедовать свету свою ересь; в конце концов они рассчитались с ним за все в Риме, привязав к столбу для сожжения еретиков.

Но пока что он медленно идет по монастырю Святого Доминика, по правой стороне вдоль скамеек монастырской церкви, обходя бездельников и убийц и протискиваясь между беседующими. Он останавливается у каждой боковой часовни, каждой ниши со статуей, каждой архитектурной детали и надолго застывает перед ней, прежде чем перейти к следующей. Чем это он таким занят?

Он запоминает церковь Святого Доминика, фрагмент за фрагментом, чтобы использовать ее как внутреннее хранилище, как каталог для запоминания других вещей.