Он подумал: в мире существует не один-единственный университет, выбор есть более чем из одного-единственного предложения. В море больше чем одна рыба.

Дверцы шкафа были приоткрыты, и он видел рукава ее пальто и свитеров, носки ее туфель, в ящиках стола лежало ее нижнее белье, ее бижутерия, ее паспорт, тяжелое флорентийское кольцо, которое стало недостаточно вместительным, и не было уже смысла носить на руке эту тяжесть… Ему представлялось, что он должен держать эти вещи, как заложников, или в бессрочном залоге. Ему представлялось, что если он подождет достаточно долго, то она в конце концов вернется к нему.

Смени замки, смени телефон. Он способен на большее. Он поступит так, как поступили с ним. Они больше ничего не смогут отнять у меня, подумал он, ничего.

Однако наутро он чувствовал себя не могучим отшельником, а просто человеком, которого смыло волною за борт; как в море после кораблекрушения.

Они со Споффордом поели: простая пища, по большей части прямиком из Споффордова огорода, а когда все было съедено и посуда вымыта, Пирс удалился в спальню — меньшую из двух комнат хижины — и лег на покатую кровать, которую он занял по настоянию хозяина. Споффорд достал бумагу и ручку и стал писать при керосиновой лампе письмо Розалинде, часто останавливаясь, чтобы как следует подумать. Пирс листал предисловие к «Soledades» Лупса де Гонгоры, мысленно начав сочинять рецензию. «Одиночества» являются… вероятно, являются, наиболее известным и наименее читаемым сборником… де Гонгора, вероятно, является самым известным и наименее читаемым поэтом своего века. Несмотря на Шелли… несмотря на восторженные отзывы таких поэтов, как Шелли. «Гонгористский» и «гонгоризм» — понятия, которые мы все считаем… мы привыкли считать… это понятия общеупотребительные… но сами стихи и их своеобразие, их сложность… их своеобразная сложность… сами стихи являются. Он обратился к первому «Одиночеству». В сладостно-цветущую пору.

— Как пишется «идиллический»? — спросил Споффорд.

Пирс продиктовал по буквам. Споффорд записал. Пирс читал, пытаясь разобраться в чудовищных метафорах, которые таились в тексте, как сплетения разноцветных ниток, сравнивая удачный стихотворный перевод с испанским оригиналом на соседней странице. Так что бы это могло означать, недоумевал он: «страз, чей свет / Не гаснет даже и в полночной тьме» и который венчает недостойную главу зверя темного, чье чело, «по слухам», похоже на полуночного солнца колесницу? Вероятнее всего, это луна; а зверь тогда — Дракон? Кто его знает. Сносок не было, сноски могли бы помочь неискушенному читателю… отсутствие сносок является… Он перевернул страницу. Юноша с сердцем разбитым, потерпевший кораблекрушение, когда бежал из Града злого, находит помощь и покой меж мирных пастырей. И хватает же наглости у этого барочного сплетателя символов, эмблематика и геральдмейстера, резчика тонких гемм, нисходить до простых пастухов.

В счастливейшую сень

Благословен, пришед,

Под скромный кров, спасение от бед!

— Слышишь? — сказал Споффорд, откинувшись на своем скрипучем стуле. Пирс вслушался, вначале ничего не было, просто ночь, а потом слабое, но близкое, как шепот в самое ухо, мистическое загробное уханье.

— Сова, — сказал Споффорд.

Кто?

— Сова, — повторил Пирс. — Ага, здорово.

Он стал читать дальше:

Здесь нет ни похоти до власти,

Ни жажды ветреницы-славы,

Ни зависти, ни треволнений,

Подобных аспидам Египта.

Племя аспидов? Змеи. Gitano — так, кажется, будет по-испански, что, конечно, означает «цыгане»; цыганские змеи…

Ни та, что вслед за Сфинксом носит

Лик женский над звериным лоном,

Чей глас лукавый отвращает

Нарцисса нынешнее семя

От вод и гонит вслед за Эхо.

Незваная, она появилась перед Пирсом так неожиданно и ярко, что у него перехватило дыхание: ее бронзовые волосы коротко, по-солдатски острижены, цыганская кожа атласно блестит от масла. Только что вернулась из Европы, с пляжей Арубы, зашла, чтобы сделать ему сюрприз. Я привезла с собой подружку, сказала она. Ее лицо было ясным, бесхитростным, ни у одной таможенной ищейки оно не вызвало бы и тени подозрения, но, конечно, она осталась собой — «que en salvas impertinentes/ la polvera del tiempo mas preciso» , — он понятия не имел, что Гонгора хотел этим сказать, та, что в дерзких оговорках щедро сыплет порошок, так осторожно отмеряемый во время оно, — но та дама из Арубы была белой, свежей, как утренний морозец, резкая линия ноздрей, и эти ноздри втягивали в себя порошок, просыпанный в дерзких оговорках, все сразу, без остатка.

…acaba en mortal fiera

esfinge bachillera…

Сфинкс. Внизу все звериное: она сидела (он видел как наяву, и это согревало грудь, как кокаин) в его шикарном кресле, в рубашке и туфлях на платформе, и больше ничего, маленькая вышитая подушка летела к ее ногам — чтобы он мог встать на колени и потрудиться.

Сeremonia profana

que la sinceridad burla villana

sobre el corvo cayado

Ceremonia profana: деревенская простота, опирающаяся на пастуший посох, взглянула бы на это с недоуменным презрением. Сомнительно. Если бы только здоровенный детина, корпящий над любовным посланием в соседней комнате, мог тогда там оказаться, мог взглянуть на эту церемонию…

— Хочешь пива? — спросил, поднимаясь, Споффорд.

— Да, конечно, — сказал Пирс.

— Оно не очень холодное, — сказал Споффорд, сунув ему в руки пыльную бутылку. — Но ты же парень изощренный, правда? Ты можешь пить пиво на английский манер?

— Конечно, — сказал Пирс. — Изощренный, это уж точно.

— Что это за книжка?

Пирс показал.

— Пасторали, — сказал он. — Стихи об изощренцах, которые уезжают из города в деревню.

— Правда? Интересно.

— О том, насколько прекраснее здесь, чем там.

Споффорд отхлебнул пива, прислонившись к дверному косяку.

— Здесь ведь и вправду хорошо, — сказал он. — Перебирался бы ты сюда насовсем.

— Хм, — сказал Пирс. — Не знаю только, смогу ли заработать здесь на жизнь.

— А не все ли равно, где заниматься историей?

— Ну, в каком-то смысле — все равно.

— Вот и перебирайся. Будешь историком. Здешним историком — Лавочку открою, — сказал, смеясь, Пирс. Он отложил книгу и встал. Они вышли со Споффордом за дверь в освещенную яркой луной ночь. Пират поднял голову и стукнул хвостом о доски маленького крыльца. Споффорд отошел на несколько шагов от дома, чтобы помочиться.

Такое все настоящее, такое настоящее, подумал Пирс; а он и забыл; он успел забыть это чередование настоящих запахов, эту замечательную насыщенность воздуха. Светлячки, он забыл светлячков. Я бы хотел, подумал он, хотел бы я…

— Ты мог бы написать историю Дальних гор, — сказал Споффорд, застегиваясь. — Материал есть.

— Краеведение, — сказал Пирс. — Интересное направление. Только не мое, — добавил он, представив себе, как все это будет выглядеть: поле, огороженное невысокой каменной стеной, высоченная трава, покрытые лишайником валуны, старая яблоня. Светлячки, мерцающие в колючей темноте. Не его направление; его направление и дальше, и ближе, во всяком случае, по ту сторону всего этого, ему бродить геометрически выверенными кривыми, сквозь эмблематические арки, мимо статуй, темным лабиринтом из подстриженных кустов, чтобы вывернуть в конце концов на сумеречную аллею, в конце которой — обелиск.

Открою лавочку. Когда-то, мальчишкой, когда он впервые решил стать или понял, что станет историком, у него было смутное предчувствие, что он будет заниматься именно этим, что историки именно этим и занимаются, открывают лавочки, отпуская историю в мелкую розницу тем, кто испытывает в ней нужду.