Так неужели ж он не сможет свалить это дело? Неужели он не сможет принять в расчет те идейки, которые Джулия, по ее собственным словам, сможет продать, идейки, которые мигом разожгли у нее в глазах такое пламя; разве он не сможет сделать этакой малости, да еще и за хорошие Деньги, а тем временем всерьез заняться совсем другим Делом, в которое он уже давно и с головой ушел: ухватить, как будто рукой, накрепко, истинный смысл всех этих откровенно лживых историй, вскрыть, как вскрывают смысл сновидения, логику этой исторической грезы, которой он сам столько времени грезил, а теперь вот проснулся?
Сможет? Конечно, сможет. Если дураки так падки на старые как мир истории, которые он им перескажет, пусть дураки на них и западают; чего-чего, а тонкости ума ему достанет. Если он не найдет способа сказать одну вещь так, чтобы в действительности сквозь нее заговорили другие, куда более глубокие, по смыслу, может быть, совершенно противоположные, тогда грош цена долгим годам его католического воспитания и влетевшему в копеечку образованию, которое он получил в Сент-Гвинефорте и в Ноуте.
Благодарим Тебя, о Боже (на радостях он ударился в откровенное богохульство), за то, что Ты скрыл предметы эти от простецов и открыл их мудрым.
В конце концов им так и не удалось заставить Бруно отказаться от его большого мира и принять взамен их собственный, крошечный; а потому летом 1600 года, раскрашенного для Пирса в белый цвет, они взяли его из камеры в Кастель Сант-Анджело и, усадив задом наперед на осла, обрядив его в белые одежды кающегося грешника, отвезли на Кампо деи Фьори, на Поле Цветов (Пирс представлял себе луг в полном июньском цвету), и привязали его там к столбу, а потом сожгли.
Но Пирса никто не сожжет на площади, даже если он попытается овладеть теми же силами, той же бесконечной свободой и властью, к которым стремился Бруно.
В том-то и заключается разница между тогда и сейчас: Пирса никто не сожжет.
— Итак, — сказал, обращаясь к Роузи, Алан Баттерман и жестом руки пригласил ее садиться; элегантный, как всегда, в мягком твидовом костюме и в рубашке, голубой, как ясный октябрьский полдень. — Что дальше.
— Что дальше, — откликнулась Роузи. Она едва заметно повернулась туда-сюда на удобном вращающемся кресле; визит был уже третьим по счету, и она здесь вполне успела освоиться. — У меня такое впечатление, что все идет как по маслу. И он не возражает.
— Не возражает?
— Ну, мы говорили с ним несколько раз. Поначалу вообще ни о каких судебных процедурах даже и слышать не хотел. Но я настаивала на том, что все нужно решить раз и навсегда и покончить с этим делом. И он сказал, что, да, конечно, нам нужно все как следует обговорить, и в любом случае мысль о мотивации «без обвинения» совсем ему не понравилась, при том что это я от него ушла. И тогда я рассказала ему все, что вы мне тогда объяснили. И каковы наши условия.
Сухость в горле, и сердце выпрыгивает из груди: она столько раз репетировала этот разговор с Майком, что, когда дело дошло до дела, едва-едва, путаясь и запинаясь, воспроизвела заранее заготовленную речь, объяснив ему, что если он не хочет процесса «без предъявления обвинения», она собирается подать на развод, инкриминировав ему супружескую измену. Сказанное повисло в воздухе тяжким грузом — и в то же время совершенно иллюзорным и невесомым, как если бы дело происходило на экране кинематографа, — и говорить в тот раз больше ни о чем они так и не смогли; Майк, пробормотав, что не уверен в том, что в состоянии себя контролировать, ушел из «Дырки от пончика», в этот час совершенно пустой, почему и была выбрана в качестве нейтральной территории.
Теперь это было отчасти похоже на детскую игру в «камень, ножницы, бумагу»: Майк по-прежнему работал на своих психоаналитических штучках, а у нее появились свои, юридические; иногда выигрывала она, иногда он, но, по крайней мере, теперь она не каждый раз оказывалась в проигрыше.
Она оставила его в покое на несколько недель, чувствуя себя азартным игроком, который сделал большую ставку и выжидает, что в ответ предпримет игрок по ту сторону стола; она лелеяла в себе это жутковатое и возбуждающее чувство, чувство власти, того, что твердо стоишь на ногах и не боишься упасть. Выждав достаточное по ее представлениям, время, она назначила встречу Алану Баттерману, а уже потом позвонила Майку и поинтересовалась насчет ответа: Алан, сказала она, захочет знать до чего мы с тобой договорились.
И Майк оказался вполне разумным человеком. Судя по всему, ему расхотелось издеваться над ней, и он как будто вовсе утратил интерес к игре; он показался ей — с тех пор, как они расстались, он все чаще и чаще представал ей в этой своей ипостаси — отстраненным, и мысли у него как будто витали где-то далеко, как будто в следующий момент он отвернется и, уже почти через плечо; бросит ей: «Да-да, конечно», — уже зацепившись глазами за что-то другое. Роузи показалось, что она знает причину происшедших с ним перемен, хотя сам факт немало ее удивил.
— Женщина та же? — спросил Алан.
— Та же самая, — сказала Роузи. — Поначалу мне казалось, что это так, мимолетное увлечение. А на поверку вышло иначе. Такое впечатление, что он увлекся всерьез. Но, по правде говоря, насчет женщин у него всегда с головой было не в порядке.
Это была одна из самых сильных позиций Роузи — то обстоятельство, что Майка любая могла обвести вокруг пальца и что она об этом знала, а сам он — не знал. Она легонько крутанулась в кресле.
— Должно быть, у него еще не кончился Год Великого Штопора.
— Что у него не кончилось?
— Это Климаксология, — сказала Роузи. — Такая новая наука, которую изобрел Майк. Я многого не могу вам о ней рассказать, во-первых, потому, что я сама не все там поняла, а во-вторых, потому, что обещала не слишком на сей счет распространяться: идея-то в основе своей до довольно простая, вот он и боится, что какой-нибудь гад о ней прослышит и украдет.
Алан пристально смотрел на нее и думал, видимо, о ем-то, совсем не связанном с Климаксологией.
— Суть в том, что жизнь человека поделена на периоды по семь лет каждый, — стала объяснять Роузи, желая убедить Алана хотя бы в том, что она не городит полную чушь. — Через каждые семь лет находится своего рода плато взобравшись на которое, ты чувствуешь уверенность в себе, и все у тебя получается. Потом начинается посте пенное снижение, этакая ведущая вниз кривая, вплоть до наступления Года Великого Штопора; потом ты достигаешь самой нижней точки, начинается Год Великого Подъема, а за ним снова плато, по прошествии очередных семи лет. Все это в психологическом смысле, конечно.
— А-га, — сказал Алан.
— Эта схема и в самом деле по-своему работает, — сказала Роузи. — Даже можно вычертить график.
Она и в самом деле по-своему работала; она описывала жизнь Майка много лучше, чем любую другую из тех жизней, к которым он пробовал ее применить, но Роузи прекрасно помнила, как совпали ее собственные взлеты и падения с той схемой, которую Майк вычертил для нее вскоре после того, как разработал свой Метод, всегда с большой буквы, и даже в устной речи эту большую букву было слышно за километр. Она помнила его возбуждение, похожее на страсть, и как она сама удивленно кивнула головой, зимним вечером много лет тому назад… В горле у нее вдруг перехватило, и буквально из ниоткуда нахлынула жуткая тоска и заволокла глаза слезами, а в горле посадила ком.
— О господи, — сказал Ален. — Только не это.
Она подняла на него глаза; на лице — болезненная гримаса сострадания. И с чувствами своими она успела справиться куда быстрее, чем он.
— Эк меня, — сказала она и хрюкнула носом. — Простите, не знаю, что на меня такое вдруг нашло.
— Так и знал, — простонал Ален. — Господи, жуть какая.
Она рассмеялась, вперемешку с последними спазмами плача.
— Да нет, уже все в порядке, — сказала она. — У вас найдется салфетка?
Он достал коробку с салфетками.
— Валяйте, — сказал он. — Рыдайте в свое удовольствие. Черт-те что.