– До свидания. А нам сюда…

Он опешил, а они пошли вдвоем под старыми, еще не зацветшими липами, разом оглянулись – его уже не было, – она рассмеялась коротким нервным смешком и убрала ладошку с его согнутой в локте руки.

– Это разве твоя улица? – спросил он, чтобы чтото сказать.

– Нет.

Прошли несколько шагов, он сам скованно взял ее под руку, пообещав тихо:

– Я щипаться не буду.

В тени лип было почти темно, они сели на пустую лавочку под чьим-то глухим серым забором. Она, словно всматриваясь, приблизила лицо:

– Помнишь, ты спросил, чего я смеюсь? У тебя глаза такие смешные, я все смотрю: не то серые, не то зеленые…

– А у тебя, – и задохнулся, не смог договорить, коснулся губами ее лица, а она, закрыв глаза, мягко и длительно поцеловала его в губы. У него словно молния ударила перед глазами.

– Ты зачем его с нами повел, – отрываясь, быстро и ласково сказала она, – Игорище поганое?…

Договорились встретиться завтра, когда стемнеет, около городского сада.

14

Утро было ясное, солнечное. Он проснулся с ощущением полного счастья и лежа стал вспоминать, перебирать весь вчерашний бесконечный день, все более радуясь и изумляясь. И среди многого, что захлестывало его – и игра, и как они шли втроем по улице, и скамеечка под липами, – волновало больше всего то, что они встретятся сегодня.

Это не было лишь воспоминанием о прошедшем дне. Наоборот, все только начиналось!

Он опустил на пол ноги и начал рассматривать полученные вчера ссадины и царапины – ему немало досталось. Вывернув наружу правую руку и легко напрягая небольшой, но твердый, как камень, бицепс, потрогал пальцами левой руки еще бледный, желто-зеленый синяк.

После завтрака он спустился во двор. Посреди двора, на солнышке, бросали ножичек пацаны, и Щучка одобрительно крикнул ему издали:

– Здорово вчера сыграл, Алтын! А потом бабу в кусты повел!…

Игоря мгновенно охватило такое бешеное возмущение, такая ненависть, что у него раздулись ноздри. Лет уже, наверно, тринадцать, а все как дурачок! Но откуда он знает? Особенно задело и покоробило, что он назвал ее бабой.

Едва сдерживаясь, Игорь медленно пошел в сторону мальчишек, Щучка поднялся с колен, готовый к бегству. И тут Игорь рванулся, прыгнул через спинку скамьи, Щучка побежал, но, видя, что это бесполезно, повалился навзничь, поджал ноги:

– Не буду, Алтын, не буду!…

Игорь, бледный, нагнулся над ним и сказал шепотом:

– Если еще раз услышу, удавлю! Понял? – а пока дал ему шалобан.

Потом он, успокоившись, прошелся по переулку. Впереди был длинный летний день, нужно было чем-то заняться. Он вернулся домой, сел на диван, раскрыл книгу Чехова «Рассказы». Он ее читал уже несколько раз, поэтому взял снова. Отец был в смене, мать убиралась на кухне. А по радио повторили несколько раз: «Слушайте выступление главы Советского правительства…». Но пока Молотов не начал говорить, Игорь ничего плохого не подумал.

Вечером, как договорились, он пришел к городскому саду. Весь этот длинный день, с речами и маршами по радио, с решительной хмуростью мужчин и слезами женщин, весь этот день пролетел в незнании, в напряженной надежде, что все повернется как надо. Но по первой сЕодке Командования не чувствовалось, что уже наступил перелом.

Густел вечер. Он был так необычен, что лишь сейчас по-настоящему, нутром, ощутилась беда, тревога, неизвестность в дальнейшей судьбе. Это был первый вечер войны. Это был первый вечер затемнения. Фонари не горели, окна были жутко черны.

В зыбкой тьме у ворот сада стояла под репродуктором огромная толпа и в полном молчании слушала первые указы и законы войны, имеющие отныне над жизнью этих людей и над жизнью их близких самую безграничную власть. Срочно призывались мужчины – рождения с 1905-го по 1918-й включительно. «Первым днем мобилизации считать двадцать третье июня тысяча девятьсот сорок первого года», – гремел грозный голос из темноты. В толпе раздались приглушенные женские рыдания.

Отец пока не подпадал.

Следом читался длинный перечень – по алфавиту – областей и целых союзных республик, которые объявлялись на военном положении. И толпа тоже с жадностью слушала этот список, и каждый представлял себе те или другие места – где жила родная душа, где бывал он сам или о которых только слышал.

Игорь стоял, прислонясь к ограде, и ясно, как на раскатанной школьной карте, представлял себе этот вертикальный простор – от Черного моря до Ледовитого океана, всю великую равнину, где, истекая кровью, дерутся наши войска. Он и не предполагал, как скоро подойдет его очередь.

Лариса так внезапно появилась из темноты, что он отшатнулся. Она прижалась головой к его груди и сказала горько:

– Ты давно здесь? Я так боюсь за папу и Сашу!…

15

В августе ребят послали на торфоразработки, на болота-торфяники в двадцати километрах от городка.

А до этого случилось многое, и главное – призвали отца. Он уехал вместе с другими, в зеленом пригородном поезде, в сторону Москвы, долго махал из окошка вагона. Этот уходящий в неизвестность, такой мирный зеленый поезд словно весь оброс неведомыми растениями – горестными, машущими, прощающимися руками.

Игорь стоял рядом с матерью среди толпы на перроне, смотрел вслед уходящему составу, не ведая, что попрощался с отцом навсегда.

А теперь они жили в землянке, среди полупустынных болот, вставали рано, рубили лопатами торфомассу, сушили под солнцем и вместе с постоянно работающими здесь бесшабашными бабами, которых в городке называли «торфушки», грузили на платформы коричневый, пыльно крошащийся торф. Потешный маленький паровозик «кукушка», с несоразмерно большой трубой, давал высокий, печальный гудок и тащил платформы к городу. По вечерам они сидели под звездами, возле землянки, отбиваясь от комаров, пели песни, иногда подходили торфушки, подпевали, начинали дурачиться, тормошить кого-нибудь из ребят.

А над землей текло первое, страшное, военное лето. И все они – каждый миг! – не забывали этого.

Их отпустили через три недели. Поздно вечером они ехали по узкоколейке, стоя на крохотной шаткой платформе, среди черных болот, под густо-звездным небом.

Потом они шли по темным и пустым улицам, их останавливал патруль, требовал пропуск.

Утром мать сказала:

– Тут приходила девушка, Лариса Мещерякова. Милая, немного ломака. Просила передать тебе привет. Они уехали.

Он не сразу понял:

– Куда?

– Под Казань, по-моему. Она говорила, что напишет. Ты поставил чайник?

Милый мой Игорь!

Я уже на новом месте, на Волге. Как жалко, что не удалось попрощаться. Мы уехали внезапно. Мама не сразу сказала мне, что здесь папа. Он тяжело ранен и лежит в госпитале. Мы останемся здесь. Мама уже работает, и я хочу поступить на работу. Я часто думаю о тебе и о твоих смешных глазах, но переписываться нет сил. Я надеюсь еще обязательно приехать. Крепко тебя целую.

19./IX 41. Лариса.

Внезапная разлука, и ожидание письма, и ее отказ переписываться – все это такой болью отзывалось в нем, что порой он готов был застонать, но, как отец, никогда не показывал виду. Пускай они вдали друг от друга – не они одни! – и не увидятся долго, – что они могут совсем не увидеться, он был не в состоянии себе представить, – на их долю выпали такие общие воспоминания, что они не смогут забыть друг о друге. Не футбол, не красный велосипед или лавочка под липами и поцелуй, а потом еще темные дорожки сада, – нет, даже это все можно забыть. Нельзя забыть слитное дыхание толпы в темноте, грозный голос из репродуктора, который слушают и они, прижавшись друг к другу. Нельзя забыть ночь, затемненный городок над рекой и пожилого солдата в обмотках, смотрящего за реку, за лес, где расплывчато, слабо, но со всей очевидностью угадывается в небе далекое зарево.