Ветер хранящий рубит
море лезвием бури
волны сечет крутые
дорогу коня морского
Ветер в одеждах снежных
рвет как пила зубцами
крылья морского лебедя
грудь ему раздирая
[Сага об Эгиле, 57]

В конце жизни одряхлевший, слепой скальд жалуется:

У огня, ослепший
я дрожу. Должна ты
женщина, простить мне
глаз моих несчастье
Англии владыке
я певал, бывало
слушал он охотно
золотом платил мне
[Сага об Эгиле, 85]

Наконец, предельное выражение внутреннего переживания, восприятия медленно останавливающейся жизни, знаменитое langt tykki mer (букв. — «длинно кажется мне», ср. перевод А.И.Корсуна):

Еле ползёт время.
Я стар и одинок
Не защитит
конунг меня
Пятки мои
как две вдовы
Холодно им
[Сага об Эгиле, 85]

Едва ли можно назвать другого человека в Европе середины X столетия, чье душевное состояние мы могли бы воспринять с такой же полнотой, как эту предсмертную жалобу [167, с. 182].

Вершина скальдической поэзии — «Утрата сыновей» — Sonatorrek Эгиля [212, с. 89]. Он сложил ее, потеряв сыновей — Бадвара (утонувшего в море) и Гуннара [Сага об Эгиле, 78]. 25 строф этой песни переполняет подлинное и глубокое человеческое горе.

Весь мой корень
вскоре сгинет
буря клонит
клены рода
Разве рад
кто прах родимый
должен из дому
долу несть?
Вспомяну
про конец
отца-матери
венцом словесным
Украшу
прах родичей
раскрыв врата
в тыне зубовном

В отчаянье старец бросает вызов морю, обездолившему его:

Ран меня
ограбила
други мои
утрачены
Разметало
род мой море
мой забор
разбит прибоем
Когда б я мести
меч мог несть
то Пивовар
не сдобровал бы
Если б достало
сил то спорил
я бы бранно
с братом бури

Он воспевает добродетели погибших сыновей, и нормы родовой морали удивительным образом перекликаются здесь, с казалось бы, много более поздними идеалами «Домостроя» и словно бы вне времени простирающимся родительским чувством:

Слушался он
слова отцова
Правда, в обитель
богов он был
боле, чем
чужих речей
Мне в дому
был подмогой
в страдну пору
опорой верной
дланями взят
Друга Людей
Ясный, мною
взращенный ясень
саженец нежный
моей жены

Горестное старческое одиночество предсмертных вис предугадывается в мрачном отчуждении от окружающего мира:

Кой муж был бы
мне пособник
в драке против
вражьей рати?
Став осторожен
сам на рожон
на железный
уже не лезу
Мне не любо
бывать на людях
не мило даже
их тихомирье…
…Чадо наше
ввысь умчалось
в чертог воздушный
к душам родным

Он восстаёт в своем одиночестве против мира и против бога — Одина; и горделиво с ним примиряется, ведь цена мира — поэтический дар:

Жил я в ладах
с владыкой сечи
не знал заботы
забыл про беды
Нарушил ныне
нашу дружбу
Телег Приятель
Судья Побед
Рад я не чтить
Брата Вили
Главу Богов
отвергнуть гордо
Но Мимира Друг
дал дар мне дивный
все несчастья
возмещая

Гнев и горе отца и глубокое удовлетворение мастера сливаются в стоическом ожидании собственной близкой кончины:

Тошно стало!
стоит на мысу
в обличье страшном
Волчья Сестра
Все же без жалоб
буду ждать
по всей охоте
Хель прихода

Современный читатель, исследователь и переводчик не может не отдать должного лирической исповеди скальда: «Это ли сухая поэзия и тематическая скудность? Да много ли в старинной поэзии найдется плачей, которые были бы экспрессивнее и глубже, нежели плач старика Эгиля?» [167, с. 182]. И при этом, заметим, он создан по строжайшим нормам скальдической поэзии, пронизан ее образами, выдержан в одном из труднейших скальдических размеров — квидухатт. Средства поэзии викингов оказались достаточно ёмкими для передачи глубочайших человеческих переживаний. Поэзия викингов подошла вплотную к задаче художественного воплощения человеческой личности и в лучших своих образцах блестяще эту задачу решила. В конечном счете именно это определяет главный вклад эпохи викингов в фонд общечеловеческих ценностей.

Ранние формы устного прозаического творчества, «саги о древних временах», такие, как «Сага о Вёлсунгах», «Сага об Инглингах», «Сага о Скьёльдунгах», в Исландии были записаны (и при этом не все) как раз позднее других, родовых и королевских; однако они засвидетельствованы письменными источниками, близкими эпохе викингов, и возникли, несомненно, за пределами Исландии — в Швеции, Дании, Норвегии; они непосредственно связаны с северным эпосом [209, с. 31–33; 54, с. 91–100].

Функция саги — несколько иная, чем поэзии скальдов. Если скальдика держит в центре внимания личность и окружающий ее мир в данный, актуальный момент времени (лишь формально включая их в мифо-эпическую систему, а по существу она — статична), то сага служит прежде всего способом ориентации современников — в цепи поколений, во времени, все более обретающем линейный характер [209, с. 101–106].

В центре саги — судьба личности; как и в эпосе, она оценивается с позиций строгого следования тем же этическим нормам, на которых основана вся система ценностей культуры эпохи викингов. Но при этом соблюдение норм выступает как гарантия жизни родового коллектива. Высший родовой долг — долг мести; «родовые саги» — это история кровной вражды, где судьба личности сопряжена с судьбой рода, составляет ее часть в чередовании поколений. Прозаический жанр устного народного творчества, сложившийся и развивавшийся в основном уже после эпохи викингов, базировался на ее фундаментальных культурных достижениях, и развивал тенденции, зародившиеся в недрах этой культуры. Именно в рамках этого жанра совершается постепенный переход к новой системе ценностей, отражающей сложение классовой, государственной социальной структуры и постепенное внедрение новой, средневековой феодально-христианской идеологии. Нормы «родовых саг» генерализируются в цикле саг королевских, составивших в конечном счете грандиозное историко-эпическое полотно «Хеймскринглы». Судьба королевского рода Инглингов становится судьбой страны, Норвегии (совершенное в эпические времена отцеубийство предвещает повторяющуюся из поколения в поколение вражду родичей; в этой борьбе поднимется и обретет мученическую кончину сакральный патрон Норвегии, Олав Святой; языческая королевская Слава как воплощение его предопределенной родовыми нормами судьбы осмысливается как небесное Спасение, воплощение предопределяющей божественной воли) [50, с. 60–82].