Полоцкое городище, существовавшее до 980 г., исследовано в очень небольшом объеме. Находки в его окрестностях (клад дирхемов 40-х годов X в., франкский меч) свидетельствуют о том, что город, возникший в VIII–IX вв., принимал активное участие в системе внешних связей, охватывавшей другие рассмотренные русские центры [245].

Материалы западных районов Верхней Руси и прилегающих областей в целом не противоречат известиям летописи о русско-скандинавских отношениях IX–X вв.; однако они и не дают столь ярких и детальных свидетельств о развитии этих отношений, как данные археологии и письменных источников для Ладоги и Новгорода. Это не случайно — активность норманнов была направлена прежде всего на магистральные водные пути, а в IX в. — преимущественно к непосредственным источникам арабского серебра, на Волжский путь; лишь взаимодействие со славянами во всех основных восточноевропейских центрах балтийско-волжской торговли привело их к переориентации не только на Новгород, но и на другие, более южные русские центры.

Это обстоятельство отмечено и «Повестью временных лет», сообщившей о расширении первоначального «княжения» Рюрика именно в восточном и юго-восточном направлениях, от Белоозера — к Ростову и Мурому. В материалах памятников этого региона имеются подтверждения ранней активности скандинавов на землях формирующейся северо-восточной Руси, в IX в. тесно связанной с Верхней Русью. По мнению современного исследователя этого региона И.В.Дубова, основной поток славянской колонизации Волго-Окского междуречья шел в это время с Северо-Запада, и в потоке славянского (а также ассимилируемого финно-угорского) населения сюда проникали и отдельные группы варягов [70, с. 33–37]. Скандинавские находки известны у д. Городище в окрестностях летописного Белоозера [40, с. 131–137; 41, с. 186–187], на Сарском городище под Ростовом [120, с. 20], в погребениях владимирских курганов [190, с. 243]. Наиболее ранние и выразительные скандинавские комплексы сосредоточены в курганных могильниках Ярославского Поволжья, Тимеревском, Михайловском, Петровском, при которых располагались открытые поселения.

Ярославские памятники дали богатый и разнообразный материал, относящийся как к истории освоения края славянами, так и к характеристике торговой активности на Волжском пути в IX–XI вв. [257; 70, с. 124–187]. Вплоть до основания великокняжеской крепости в Ярославле эти открытые торгово-ремесленные поселения вместе с летописным Ростовом составляли, по-видимому, основу загадочного «третьего центра Руси», который арабские источники называют «Арса» [70, с. 104–123; 134, с. 22]. Присутствие норманнов в этой политической общности по погребальным памятникам прослеживается с IX в. В X в. разворачивается процесс этнической интеграции и социальной стратификации, который привел к растворению пришельцев в славянской среде. Вклад варягов в культуру торгово-ремесленных поселений проявился не только в погребальном обряде, распространении некоторых типов вещей, но и в какой-то мере в керамической и домостроительной традициях [199, с. 111–118; 219, с. 118–123]. Продвижение скандинавских воинов-купцов по Волжскому пути зафиксировано находкой норманского сожжения с оружием в Белымере, близ Булгара, что позволяет с большей долей вероятности видеть в «русах», встреченных здесь в 922 г. Ибн-Фадланом, представителей именной этой группы [270, с. 64–65].

В конце X — начале XI в. на Северо-Востоке развиваются процессы, которые привели к быстрому обособлению Ростово-Суздальской земли и превращению ее в одно из крупнейших древнерусских княжеств. К этому времени скандинавский элемент здесь исчез полностью, что в значительной мере было обусловлено упадком Волжского пути, после разгрома Святославом Булгара и Хазарии в 964–965 гг. В отличие от основной территории Верхней Руси, в верхневолжских землях активность норманнов ограничена временем с середины IX до середины X в.

Прекращение движения арабского серебра по Волге, однако, не означало свертывания русско-скандинавских экономических отношений. В X — начале XI в. происходит их перестройка, в результате которой Русь превращается из транзитного экспортера в импортера монетного серебра, поступающего из западноевропейских стран через Скандинавию. Наибольшее количество кладов X–XII вв. с западными денариями сосредоточено в Новгородской земле [170, с. 15, 47]. Заметное место в этих кладах занимает английское серебро, поступавшее в виде «Данегельда», что непосредственно указывает на участие викингов в торговых сношениях с русскими землями.

Верхняя Русь, таким образом, на протяжении нескольких столетий — с середины VIII до начала XII в. была постоянной и обширной ареной длительных и разносторонних славяно-скандинавских контактов. Многовековые отношения неоднократно меняли форму, направление, социальную мотивировку; они охватывали различные слои населения, включали наряду со славянами и скандинавами представителей других этнических групп. Все это вело к глубокому взаимопроникновению разных уровней материальной и духовной культуры [329, с. 48–57].

Этот сложный комплекс взаимосвязанных факторов, выявляемых на основании изучения археологических, письменных, нумизматических, лингвистических данных, должен быть обязательной основой для анализа одного из запутанных, осложненных избыточными построениями вопросов ранней истории Киевской Руси — проблемы происхождения термина «русь», первоначально обозначавшего одну из групп восточноевропейского населения, затем приобретшего территориальное значение «Русская Земля» и, наконец, ставшего названием государства и страны — Русь [16, с. 289–293, 365–384]. Советские лингвисты за последние двадцать лет неоднократно исследовали эту проблему. Обоснованно отвергнуты как несостоятельные любые попытки возвести летописное «русь» непосредственно к росомонам, роксоланам, библейско-византийскому Rhos, 'Pwo или Rosch, а также к реке Рось в Среднем Поднепровье. Бытование на юге древних форм «рос», «рось» могло лишь способствовать закреплению здесь формы «русь» после ее появления. Но возникнуть она могла только там, где для этого имелись необходимые лингвоисторические предпосылки. Такие предпосылки имелись прежде всего в северных новгородских землях, где сохранилась богатейшая древняя топонимика (Руса, Порусье, Околорусье в южном Приильменье; Руса на Волхове, Русыня — на Луге, Русська — на Воложбе и Рускиево — в низовьях Свири, в Приладожье), полностью отсутствующая на юге. В таком случае лингвистически обоснованным остается только давно известное объяснение «русь» из финского ruotsi (саамск. ruossa наряду с ruossa в значении «Россия, русский»), карельского ruocci и подобных им, близких по звучанию и нередко противоположных по значению форм [169, с. 46–63]. Историков (нелингвистов) смущает и отпугивает то обстоятельство, что финский, карельский, саамский этнонимы обозначают прежде всего «швед, Швеция». Правда, авторитетный советский филолог А.И.Попов приводит примеры того, как у разных групп карел ruocci называют то шведов, то финнов; как параллельные и очень близкие названия у саамов применяются для обозначения и шведов, и русских; как близкое карельскому, «роч» в языке коми означает «русский». Неполная этническая определенность терминов этого типа характерна и знаменательна для обширного пласта древней этнонимии (также неполны, противоречивы порой славянские названия «Немцы», «Варяги», «Влахи» и пр.). Наиболее обоснованная этимология финского термина была предложена одним из основоположников советской скандинавистики, В.А.Бримом, который связывал ruotsi с древнесеверным drot — «толпа», «дружина», с формой родительного падежа drots, где начальное d в прибалтийско-финской передаче неизбежно должно было отпасть [24, с. 7–10]. Продуктивность и весьма древнее семантическое расслоение этого термина, который, однако, никогда у скандинавов не служил этнонимом, отмечалась нами ранее. Цепочка преобразований: drots — ruotsi — русь лингвистически является совершенно закономерной и единственной объясняющей происхождение славянского слова (подчиненного той же модели, что и другие передачи финских этнонимов — «сумь», «емь», «весь», «чудь» и др.).