– Живем, – засмеялся я. – Вот только ехать мне не в чем – ботинки совсем развалились.
– А сапоги?
– Да ты что, Жеглов? Они же у меня теперь единственные – хромовые, офицерские, а я в них по глине там топать стану? В чем мне тогда завтра-то ходить?
– Плюнь! Живы будем – новые справим.
– Ну нет, – не согласился я. И отправился к Михал Михалычу.
А Жеглов натянул свои щегольские сапожки и почистил их еще на дорогу, словно собирался не на огороды, а к руководству. Он уже совсем был готов, когда я вернулся – в отрезных подшитых валенках с кожимитовой подошвой и простроченными носами. Впридачу они еще были маловаты.
– Брось людей смешить, – сказал Жеглов. – Солнце на улице, а ты в валенках…
– Ничего, ничего. Я ведь не танцевать еду, а работать, так что посмотрим еще, кто кого насмешит…
Мы шли по городу, утренне просторному, воскресному, и солнце уже стало желтым, мягким, а воздух я прямо разгребал горстями. На Сретенском бульваре замерли недвижимо липы, и сказал я Жеглову с грустью:
– Эх, жалко! Сейчас после заморозка солнышко пригреет – сразу лист потечет…
На Кировской в огромном доме ЦСУ рабочие снимали со стеклянных стен фанеру, которой было забито легкое воздушное здание все долгие военные годы. На Комсомольской площади трещали и гомонили трамваи, бегали люди с мешками и чемоданами, шум и гам стоял невообразимый, и разрывали его только острыми голосами мальчишки, продававшие скупленные заранее журналы «Крокодил», и деньги просили они немалые – червонец за штуку, хотя цена была рубль двадцать.
Мы с Жегловым направились к седьмой платформе, где должны были встретиться с остальными сотрудниками Управления прямо у электрички. Издали мы увидели плотную компанию, из которой нам призывно махали руками Пасюк и Тараскин. А когда подошли вплотную, какая-то девушка шагнула мне навстречу:
– Здравствуйте, товарищ Шарапов! – И поскольку я от растерянности не ответил, спросила: – Вы меня не узнаете?
Я смотрел на Варю Синичкину и проклинал себя, крестьянскую свою скупость, и вместо того чтобы поздороваться с ней, думал о Жеглове – всегда и во всем тот впереди меня, потому что не бережет на выход свои единственные сапоги и на копку картошки не берет у Михал Михалыча старые подшитые валенки, а натягивает свои сияющие «прохаря», и если судьба дарит ему встречу с девушкой, которую уже однажды по нескладности, неловкости и глупой застенчивости потерял, то ему не придется выступать перед ней в дурацких валяных котах…
– Моя фамилия Синичкина, – нерешительно сказала девушка. – Мы с вами в роддом малыша отвозили…
На ней была телогрейка, туго перехваченная в поясе ремнем, спортивные брюки и ладные кирзовые сапоги, и вся она была такая тоненькая, высокая, с лицом таким нежным и прекрасным, и огромные ее серые глаза были так добры и спокойны, что у меня зашлось сердце.
– Вы забыли меня? – снова спросила Синичкина, и я неожиданно для самого себя сказал:
– Я вас все время помню. Вот как вы ушли, я все время думаю о вас.
– А на работе? – засмеялась Варя. – Во время работы тоже думаете?
– На работе не думаю, – честно сказал я. – Для меня эта чертова работа все время как экзамен, непрерывно боюсь, чтобы не забыть что-нибудь, сообразить стараюсь, разобраться, запомнить. У меня башка ломится от всей этой премудрости…
– Ничего, научитесь, – заверила серьезно Синичкина. – Мне первое время совсем невмоготу было. Даже на гауптвахту попала. А потом ничего, освоилась.
– А за что же на гауптвахту? – удивился я.
– Я только месяц отслужила, и у подружки свадьба, приехал с фронта ее жених. А я дежурю до самого вечера – никак мне не поспеть прическу сделать. Ну, я думаю: чего там за полчаса-то днем произойдет? И с поста – бегом в парикмахерскую, очень мне хотелось шестимесячную сделать. Прямо с винтовкой и пошла – мы тогда еще на постах с винтовками стояли. А тут как раз поверяющий – бац! И мне вместо свадьбы – пять суток на губе! – Она весело расхохоталась, и, глядя на влажный мерцающий блеск ее ровных крупных зубов, я тоже стал завороженно улыбаться и с удивлением заметил, что мне совсем не стыдно рассказывать ей о своей неумелости и бестолковости, и то, что я так тщательно скрывал все это время от товарищей, ей открыл в первый же миг, и почему-то незаметно растворилась неловкость из-за проклятых валенок и осталось только ощущение добродушной улыбчивости, незамутненной чистоты этой девушки и непреодолимое желание взять ее за руку.
Я, наверное, так и сделал бы, но Варя показала мне на человека, идущего по платформе:
– Этот дядька сейчас упадет…
Профессорского вида полный пожилой мужчина в толстых очках, щурясь, высматривал место посадки в электричку. В руках у него были завернутые в мешковину саженцы, а по доскам перрона вслед за ним волочились развязавшиеся шнурки бутсов. И прежде чем я открыл рот, Варя Синичкина побежала к нему:
– Постойте, дядечка, вы сейчас наступите на шнурок! – Нагнулась и быстро, ловко завязала ему шнурки на обоих бутсах. – Вот и все в порядке! – И раньше, чем смущенный толстяк успел ей сказать что-либо, она уже вернулась ко мне, спрашивая на ходу: – А как вас зовут? А то неудобно мне вас называть «товарищ Шарапов»!
– Володя, – отрекомендовался я и снова смутился: как-то глупо это у меня получилось, будто в детском саду! Взрослый человек, двадцать два года, старший лейтенант – и Володя! Сказал бы еще – Вова!
– Владимир… – сказала Варя. – Хорошее имя, старое. Мне нравятся такие имена. А то была мода на иностранные, столько ерунды с этим получалось! Со мной в школе мальчик учился, Кургузов, так его родители назвали Адольфом. Представляете, сколько он мук натерпелся потом – Адольф Кургузов! А мальчишка хороший был, он под Яссами погиб…
Жеглов постучал согнутым пальцем в мою спину, как в дверь:
– Можно? Сейчас поезд подадут, так ты очнись, пожалуйста, места надо будет занимать…
К платформе медленно подъезжала переполненная электричка, тараня плоским своим лбом прозрачный плотный воздух. У открытых дверей толпились люди, пассажиры на перроне невольно отступили на шаг от края. И тогда Жеглов, плавно оторвавшись всем телом от настила, изогнулся в воздухе гибко и легко – и в следующий миг он уже стоял в тамбуре. Сходящие толкали его узлами и сумками, коробками и мешками, кричали на него и обзывали всячески, но он вворачивался в их плотное месиво, отругивался, смеялся и шутил, и еще не все вышли из вагона, когда он высунул голову из окна:
– Две лавки в нашем распоряжении. Поторапливайтесь…
Варя от души хохотала, я смотрел на него с завистью, Тараскин все воспринимал как должное, Пасюк качал головой: «От жук, ну и жук!» – а Шесть-на-девять уже рассказывал, как он семь суток вез на крыше пульмана стеклянный бочонок с медом.
Почти все сотрудники Управления влезли в один вагон, и сразу возник слитный шум от разговора множества знакомых между собой людей.
Жеглов уже заключил пари с Мамыкиным из второго отдела, что его бригада накопает картошки больше, чем они:
– Мы в работе лучше, мы и картошкой вас закидаем!
Шесть-на-девять, устроившийся в середине букета девочек из наружной службы, закончил рассказ про пульман и объяснял, что у него удар правой рукой – девяносто килограммов, а левой – девяносто пять и что чемпион страны по боксу Сегалович уклонился от встречи с ним. Девчонки-милиционерши уважительно щупали его бицепсы и от души заливались. Коренастая блондиночка Рамзина из дежурной части гладила его по сутулой спине и говорила:
– Гриша, женись на мне, я тебя никому в обиду не дам… А уж Льву Сегаловичу тем более…
Ребята из ОБХСС играли на перевернутом чемоданчике в домино, а Тараскин искоса взглянул на них и, наверное, из зависти, что ему не нашлось места, высокомерно сказал:
– Самая умная игра после перетягивания каната!
Пасюк забрался в угол и сразу же крепко заснул. Варя посмотрела на него и с жалостью сказала:
– Обида какая! Человек треть своей жизни проводит во сне! Представляете, как досадно проспать двадцать пять лет! Ужасно! Двадцать пять лет валяешься на боку и ничего с тобой интересного не происходит! Хорошо хоть, что сны снятся. Владимир, вам часто сны снятся?