Случись у меня такая штука с Тараскиным или Пасюком, все было бы проще – можно было бы извиниться и позвать обратно. А с Жегловым-то ужасно – он ведь может подумать, что я перетрусил и решил к нему подлизаться. Ой, стыдуха! Что же придумать? Как теперь выкручиваться? А главное, Жеглов ведь наверняка уже выписался из общежития. К Тараскину или Копырину пошел ночевать. Черт бы меня побрал с моим проклятым языком! Тоже мне купчишка нашелся: «Убирайся с моей жилплощади!» Тьфу!

Ругая себя, я поднялся на второй этаж, отпер квартиру, тихонько прошел по коридору, отворил свою дверь и зажег свет. Накрывшись с головой, на диване уютно похрапывал Жеглов, на столе валялось несколько банок консервов и четыре плитки шоколада. А посреди комнаты стояли его ярко начищенные сапоги.

Жеглов отбросил край одеяла, приподнял с подушки заспанное лицо и сердито буркнул:

– Гаси свет! Нету от тебя покоя ни днем ни ночью…

Откинулся и сразу же крепко заснул. И ощущение счастья опять нахлынуло на меня.

Так я и уснул в твердой уверенности, что весь мир удивительно прекрасен…

20

ИППОДРОМ. Ленинградское шоссе, 25. 24 октября. РЫСИСТЫЕ ИСПЫТАНИЯ. Начало в 3 ч. дня. Буфет. Оркестр.

Объявление

Проснулся я от ужасного истошного крика, словно прорезавшего дверь дисковой пилой. Очумелый со сна, пытался я сообразить, что там могло случиться, и подумал, что в квартире у нас кто-то помер. И пока я старался нашарить ногой сапоги, Жеглов уже слетел с дивана и, натягивая на бегу галифе, босиком выскочил в коридор. В коридоре, заходясь острым пронзительным криком, каталась по полу Шурка Баранова. На ее тощей сморщенной шее надувались синие веревки жил, красные пятна рубцами пали на изможденное лицо, и такое нечеловеческое страдание, такие ужас и отчаяние были на нем, что я понял – случилось ужасное.

Жеглов, стоя перед Шуркой на коленях, держал ее за костистые плечи.

– Дай воды! – крикнул мне Глеб.

Я так ошалел от ее крика, так испугался, что побежал почему-то не на кухню, а в комнату, и никак не мог найти кружку, потом схватил кувшин, и Жеглов, набирая воду в рот, брызгал ей в лицо. Жались по углам перепуганные соседи, тоненько скулил старший Шуркин сын Генка, и замер с нелепой бессмысленной улыбкой ее муж инвалид Семен.

– Карточки! Кар-то-чки! – кричала Шурка страшным нутряным воплем, и в крике ее был покойницкий ужас и звериная тоска. – Все! Все! Продуктовые кар-то-чки! Укра-ли-и-и-и!.. Пятеро малых… с… голоду… помрут!.. А-а-а! Месяц… только… начался… За весь… месяц… карточки!.. Чем… кормить… я… их… буду! А-а-а!..

Четвертое ноября сегодня, двадцать шесть дней ждать до новых карточек, а буханка хлеба на рынке – пятьдесят рублей.

Жеглов, морщась от крика, словно ему сверлили зуб, сильно тряхнул ее и закричал:

– Перестань орать! Пожалеет тебя вор за крик, что ли? Детей, смотри, насмерть перепугала! Замолчи! Найду я тебе вора и твои карточки найду…

Шурка и впрямь смолкла, она смотрела на Жеглова с испугом и надеждой, и весь он – молодой, сильный и властный, такой бесконечно уверенный в себе – в этот миг беспросветного отчаяния казался ей единственным островком жизни.

– Глебушка, Глебушка, родненький, – зарыдала она снова. – Где же ты сыщешь эту бандитскую рожу, гада этого проклятого, душегуба моих деточек? Чем же мне кормить их месяц цельный? И так они у меня прозрачные, на картофельных очистках сидят, а как же месяц-то проголодуем?

– Перестань, перестань! – уверенно и спокойно говорил Глеб. – Не война уже, слава богу! Не помрем, все вместе как-нибудь перезимуем…

Он повернулся ко мне и сказал:

– Ну-ка, Володя, тащи-ка наши карточки. – И, не дожидаясь, пока я повернусь, проворно вскочил и побежал в нашу комнату, и никто из онемевших соседей еще не успел прийти в себя, как он сунул Шурке в руки две наши рабочие карточки с офицерскими литерами. – На, держи! Половину ртов мы уже накормили, с остальными тоже что-нибудь придумаем…

Шурка отрицательно мотала головой, отводила в сторону его руки, отталкивала от себя розовые клетчатые бумажечки карточек, искусанными губами еле шевелила:

– Не-е, не возьму… А вы-то сами?.. Не могу я…

– Бери, тебе говорят! – прикрикнул на нее Жеглов. – Тоже мне еще, церемонии тут разводить будешь…

Он сходил снова в комнату и принес банку консервов, кулек сахару, пакет с лярдом – из того, что мы сэкономили и он вчера отоварил к празднику.

– Ешьте на здоровье, – милостиво сказал он, и я видел, что он самому себе нравится в этот момент и всем соседям он был невероятно симпатичен; да и мне, честно говоря, Глеб был очень по душе в этот момент, и он это знал, и хотя босиком у него был не такой внушительный вид, как в сверкающих сапогах, но все равно он здорово выглядел, когда сказал Шурке строго: – Корми ребят, нам еще солдаты понадобятся. Эра Милосердия – она ведь не скоро наступит…

Старческая серая слеза ползла по ячеистой клетчатой щеке Михал Михалыча, который быстро-быстро кивал головой, протягивая Шурке авоську с картошкой и луком – у него все равно больше ничего было.

Шурка бессильно, тихо плакала и бормотала:

– Родненькие, ребятушки мои дорогие, сыночки, век за вас бога молить буду, спасли вы деточек моих от смерти, пусть все мои горести падут на голову того ворюги проклятого, а вам я отслужу – отстираюсь вам, убираться буду, чего скажете, все сделаю…

– Александра! – рявкнул Жеглов. – Чтобы я больше таких разговоров не слышал. Советским людям, и притом комсомольцам, стыдно использовать наемную силу! – Повернулся ко мне и сказал сердито: – Чего стоишь? Иди чайник ставь, мы с тобой и так уже опаздываем…

Шагая рядом с Жегловым на работу, я раздумывал о том, что мы с ним будем есть этот месяц. За двадцать шесть дней брюхо нам к спине подведет – это как как пить дать. Раз мы не сдали карточки в столовую, то нас послезавтра автоматически снимут там с трехразового питания. Правда, остается по шестьдесят талонов на второе горячее блюдо. Еще нам полагается, наверное, не меньше мешка картошки с общественного огорода. Несколько банок консервов осталось. У Копырина можно будет разжиться кислой капустой, а Пасюк хвастался, что ему прислали приличный шмат сала, он нам наверняка кусок отжалеет. Хлеба, даже если покупать его на рынке – по полсотни за буханку, – тоже хватит. В крайнем случае, кто-нибудь из обмундирования загоним, часы… В общем, ничего, перебьемся…

Прикидывал я все это в уме и сам себя стыдился. Ну никогда, видимо, мне не стать таким человеком, как Жеглов – взял и вот так, запросто, отдал весь месячный паек Шурке Барановой и идет себе, посвистывает, думать об этом уже позабыл, а я, как крохобор какой-то, все считаю, и считаю, и прикидываю, и вычисляю! Тьфу, просто противно смотреть на самого себя! Видимо, каким человек родился – его уж не переделаешь. И даже мысли о том, что Жеглов не только свои, но и мои карточки тоже отдал, не утешали меня в сознании своего крохоборства.

На Трубной мы сели в трамвай. Жеглов сказал кондукторше:

– Служебный, литер «Б»… – Мы с ним устроились на задней площадке, и, когда уже подъезжали к Петровке, он постучал меня по плечу: – Володя, ты все же чего-нибудь померекуй – нам ведь с тобой месяц жрать хошь-не хошь, а надо…

Полдня пролетело незаметно в текущих хлопотах, а после обеда явился взмыленный Тараскин – усталый, но довольный собой. Он ухитрился-таки повязать на Зацепе жулика, обокравшего семью погибшего военнослужащего с улицы Стопани: тот не успел еще спустить сиротское барахлишко и был прихвачен, можно сказать, с поличным – вещдоки мирно лежали у него дома. О своем успехе он еще вчера вечером доложил Глебу по телефону, и тот сразу же запряг его на установку хозяев телефона К 4-89-18. Сложность заключалась в том, чтобы все разузнать по-тихому, чтобы никто не заподозрил, будто кто-то интересуется владельцем телефона, тем более из МУРа; и разведку следовало вести под какой-нибудь легендой. Коля Тараскин такую легенду выдал и сведения собрал довольно полные, только, как мне казалось, совсем для нас бесполезные.