Затопотали, прогремели, зашуршали удаляющиеся шаги, стало тихо, и вдалеке, измятый сводами, поворотами, исковерканный дверьми, прозвучал голос Жеглова, уже не радиострашный, а обычный быстрый его баритончик:

– Значитца, так – первый пусть бросает оружие и выходит…

Прошло несколько секунд, и я снова услышал голос Жеглова:

– Может выходить второй…

– Третий…

– Теперь пусть выходит горбатый… Я сказал, горбатый!

– Пятый…

– Выходи следующий…

Неразборчиво гудели еще голоса, и, наконец Жеглов ликующе заорал:

– Все! Шарапов, выходи! Все здесь!

Я стал отодвигать засов, и руки меня не слушались. На ватных ногах добрел я до спуска, медленно сделал последние шаги и вышел на улицу, а пистолет еще держал в руках…

Ошалело озирался я по сторонам – здесь уже было полно людей, тискали меня в объятиях Тараскин и Гриша, хлопнул сильно по плечу Жеглов:

– Молодец, Шарапов, мы тут за тебя страха натерпелись…

Пасюк хозяйственно собирал сваленное на снегу оружие, бандитов, обысканных и уже связанных, сажали в тюремный фургон «черный ворон», милиционеры с винтовками из оцепления смотрели на меня с любопытством. У дверей «воронка» стоял Левченко.

– Руки! – скомандовал ему милиционер. Левченко поднял на меня глаза, и была в них тоска и боль. Протянул милиционеру руки.

Я шагнул к нему, чтобы сказать: ты мне жизнь спас, я сегодня же…

Левченко ткнул милиционера в грудь протянутыми руками, и тот упал. Левченко перепрыгнул через него и побежал по пустырю. Он бежал прямо, не петляя, будто и мысли не допускал, что в него могут выстрелить. Он бежал ровными широкими прыжками, он быстро, легко бежал в сторону заборов, за которыми вытянулась полоса отчуждения Ржевской железной дороги.

И вся моя оцепенелость исчезла – я рванулся за ним с криком:

– Левченко, стой! Сережка, стой, я тебе говорю! Не смей бежать! Сережка!..

Я бежал за ним, и от крика мне не хватало темпа, и углом глаза увидел я, что стоявший сбоку Жеглов взял у конвойного милиционера винтовку и вскинул ее.

Посреди пустыря я остановился, раскинул руки и стал кричать Жеглову:

– Стой! Стой! Не стреляй!..

Пыхнул коротеньким быстрым дымком ствол винтовки, я заорал дико:

– Не стреляй!..

Обернулся и увидел, что Левченко нагнулся резко вперед, будто голова у него все тело перевесила или увидел он на снегу что-то бесконечно интересное, самое интересное во всей его жизни, и хотел на бегу присмотреться и так и вошел лицом в снег…

Я добежал до него, перевернул лицом вверх, глаза уже были прозрачно стеклянными.

И снег только один миг был от крови красным и сразу же становился черным. Я поднял голову – рядом со мной стоял Жеглов.

– Ты убил человека, – сказал я устало.

– Я убил бандита, – усмехнулся Жеглов.

– Ты убил человека, который мне спас жизнь, – сказал я.

– Но он все равно бандит, – мягко ответил Жеглов.

– Он пришел сюда со мной, чтобы сдать банду, – сказал я тихо.

– Тогда ему не надо было бежать, я ведь им говорил, что стрелять буду без предупреждения…

– Ты убил его, – упрямо повторил я.

– Да, убил и не жалею об этом. Он бандит, – убежденно сказал Жеглов.

Я посмотрел в его глаза и испугался – в них была озорная радость.

– Мне кажется, тебе нравится стрелять, – сказал я, поднимаясь с колен.

– Ты что, с ума сошел?

– Нет. Я тебя видеть не могу.

Жеглов пожал плечами:

– Как знаешь…

Я шел по пустырю к магазину, туда, где столпились люди, и в горле у меня клокотали ругательства и слезы. Я взял за руку Копырина:

– Отвези меня, отец, в Управление…

– Хорошо, – сказал он, не глядя на меня, и полез в автобус. Я оглянулся на Пасюка, Тараскина, взлянул в лицо Грише, и мне показалось, что они неодобрительно отворачиваются от меня; никто мне не смотрел в глаза, и я не мог понять почему. У них всех был какой-то странный вид – не то виноватый, не то недовольный. И радости от законченной операции тоже не видно было.

Копырин мчался по городу и бубнил себе под нос, но не про резину, а что-то про молодых, про несправедливость, судьбу. Но я не очень внимательно слушал его, потому что обдумывал свой рапорт. С Жегловым я работать больше не буду.

У дверей Управления я сказал:

– Спасибо тебе, Копырин. За все. И за кисет… Он у того парня остался, убитого…

32

Абажур является одной из необходимых вещей, он украшает наш быт, создает уют.

Хорошую инициативу проявила мастерская бытового обслуживания, организовав у себя производство абажуров. Каждый наркомвнуделец может заказать из своего материала красивый абажур, моделей которого нигде, кроме нашей мастерской, не имеется.

«На боевом посту»

– Я с тобой пойду, – сказал Копырин, вылезая со своего сиденья.

– Зачем? – удивился я. – Хотя, если хочешь, пошли…

В вестибюле, как всегда, было многолюдно, сновали озабоченные сотрудники, и только у меня сегодня дел никаких не было. Я пошел к лестнице и увидел на столике у стены портрет Вари. Большая фотография, будто увеличенная с удостоверения.

Варя?

Почему? Почему здесь ее фотография?

Отнялись ноги, вкопанно остановились. И сердце оборвалось.

СЕГОДНЯ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ СЛУЖЕБНЫХ ОБЯЗАННОСТЕЙ ПОГИБЛА МЛАДШИЙ СЕРЖАНТ МИЛИЦИИ ВАРВАРА АЛЕКСАНДРОВНА СИНИЧКИНА…

– Володя, Володя, ну что ты… Не воротишь, – загудел над ухом Копырин.

Варя!

Варя! Этого не может быть! Это глупость! Вздор! Небыль! Варя!

Варя, это я должен был сегодня погибнуть, но я же вернулся! Ты обещала дождаться меня, Варя!..

СЕГОДНЯ НОЧЬЮ ПРИ ЗАДЕРЖАНИИ ВООРУЖЕННЫХ ПРЕСТУПНИКОВ ПОГИБ НАШ ТОВАРИЩ – ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ СОВЕТСКАЯ ДЕВУШКА ВАРЯ СИНИЧКИНА. НЕТ ЧЕЛОВЕКА В УПРАВЛЕНИИ, В КОТОРОМ НЕ ВЫЗВАЛА БЫ ЭТА ВЕСТЬ ЧУВСТВА ГЛУБОКОЙ СКОРБИ…

Подпрыгнула подо мной мраморная плита, заплясало все перед глазами. Портрет, цветы. Варя! Не может этого быть… И обрушился на меня страшный крик наших пяти неродившихся сыновей, жалобно плакал маленький найденыш, который должен был принести мне счастье, кружилась Варя со мной в вальсе, и глаза ее полыхали передо мной, и я помнил сердцем каждую ее клеточку, и добрые ее мягкие губы ласкали меня, я слышал ее шепот: «Береги себя», и руки мои были полны ее цветами, которые она поднесла мне в ноябре, в самую страшную ночь моей жизни, уже мертвая. Она ведь умерла, когда ушла от меня во сне на рассвете, и сердце мое тогда рвалось от горя, и я молил ее оставить мне чуточку памяти…

Варя!

Обнимал меня за плечи Копырин, гудел что-то надо мной; я взглянул на него – слезы каплями повисли на его длинных рыжих усах. Они все знали – поэтому они боялись посмотреть мне в лицо.

Какой-то серый туман окутал меня, я ничего не понимал, и, сколько меня ни тащил Копырин, я не двигался от Вариной фотографии.

Волосы ее были забраны под берет, и бешено светили ее веселые глаза.

ПАМЯТЬ О ВАРЕ СИНИЧКИНОЙ, СЛАВНОЙ ДОЧЕРИ ЛЕНИНСКОГО КОМСОМОЛА, НАВСЕГДА ОСТАНЕТСЯ В НАШИХ СЕРДЦАХ…

Я оттолкнул Копырина и выбежал на улицу. Снова пошел крупными хлопьями снег, он таял на лице прохладными щекочущими капельками. Где-то я потерял свою кепку, но холода совсем не чувствовал. Я вообще ничего не ощущал – я весь превратился в ком ревущей полыхающей боли, одну сплошную горящую рану. Варя…

Не помню, где я бродил весь день, что происходило со мной, с кем я разговаривал, что делал. Беспамятство поглотило все.

Когда я опомнился, то увидел, что сижу в нашем кабинете. Не знаю, был ли это еще день или уже накатила ночь, но вокруг были ребята – Гриша, Пасюк, Тараскин и Копырин.

– Володя, пошли ко мне, у меня переночуешь, – сказал Тараскин.

– Пошли, – согласился я, мне было все равно.

Открылась дверь, заглянул какой-то краснощекий майор, спросил: