– Не бубни зря, старик, – сказал глухо Жеглов. Балансируя руками, он прошел по раскачивающемуся нашему рыдвану, присел на корточки рядом с Копыриным, крепко взял его за плечо, заглянул в глаза, попросил настойчиво: – Выпить бы сейчас хорошо, Иван Алексеич…

– Оно бы, конечно, хорошо, – уклончиво сказал Копырин, мазнув себя кулаком по жесткому щетинистому усу. – Так ведь ты, Глеб Егорыч, сам знаешь…

– У тебя дома есть, – твердо сказал Глеб. – И хоть сегодня ты своей жены не бойся. Скажи, что для меня – я со следующего аттестата отдам.

– Так не в том дело, что отдашь, – покачал головой Копырин. – По мне выпивка хоть совсем пропади. Бабы боязно…

А сам уже сворачивал на Складочную улицу, к своему дому на Сущевке.

– Ох, даст она мне сейчас по башке, – боязливо бормотал Копырин. Притормозил у дома и, не выключая мотора, вышел, будто в случае неудачи собирался удрать побыстрее.

– Ждите, – велел он обреченно и нырнул в парадное. Жеглов молча курил, и я не стал ему задавать никаких вопросов. Вот так мы и молчали минут пять, и только папироски наши попыхивали в темноте. Потом вышел из дома Копырин, и в руках у него были две бутылки водки. Он устроился ловчее на своем сиденье, передал бутылки Жеглову, облегченно вздохнул:

– Домой велела не возвращаться…

– Это хорошо, – успокоил Жеглов. – У нас с Шараповым поселишься.

– Ну нет уж, – замотал головой Копырин. – С вами хорошо, а дома все ж таки лучше. Она у меня, старуха-то, не злая. Горячая только, поорет маленько и отойдет. И стряпает очень вкусно, и чистеха – в руках все горит. Нет, бабка она огневая…

– Тогда живи дома, – разрешил Жеглов.

Заходить к нам в гости Копырин тоже не согласился:

– Какие среди ночи гости? Вот с женой своей помирюсь, налепит она нам вареников, тогда лучше вы ко мне приходите. Завсегда найдется нам о чем потолковать. – И с лязганием и скрежетом «фердинанд» покатил вниз по Рождественскому бульвару.

Мы постояли на улице еще немного, вдыхая чистый ночной воздух.

– Хороший мужик Копырин, – сказал я.

– Да, – сказал Жеглов и пошел в подъезд.

На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу из панциря свою круглую черепашью голову и сказал:

– Много трудитесь, молодые люди…

– Да и вы бодрствуете, – криво усмехнулся Жеглов.

– Я подумал, что вы придете наверняка голодными, и сварил вам картофеля…

– Это прекрасно, – кивнул Жеглов, а меня почему-то рассмешило, что Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку, бульбу разлюбезную строгим словом «картофель».

– Спасибо, Михал Михалыч, – сказал я ему. – Может, выпьете с нами рюмашку?

– Благодарствуйте, – поклонился Михал Михалыч. – Я себе этого уже давно не позволяю.

– От одного стаканчика вам ничего не будет, – заверил Жеглов.

– Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если не возражаете, я просто посижу с вами.

Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принес кастрюльку, завернутую в два полотенца – чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже сварил картошку.

Посыпали черный хлеб крупной темной солью, отрезали по пол-луковицы, разлили по стаканам. Жеглов поднял свой и сказал:

– За помин души лейтенанта Топоркова. Пусть земля ему будет пухом. Вечная память…

И в три жадных глотка проглотил. И я свой выпил. Михал Михалыч задумчиво посмотрел на нас и немного пригубил свой стакан.

Хлеб был черствый, и вкуса картошки я не ощущал, а Жеглов вообще не стал закусывать и сразу налил снова.

Мы посидели молча, потом Михал Михалыч спросил:

– У вас товарищ умер?

Жеглов поднял на него тяжелые глаза с покрасневшими веками и медленно сказал:

– Двое. Одного бандит застрелил, а другой подох для нас всех, подлюга…

Зашевелились клеточки-складки-чешуйки на лице Михал Михалыча:

– Н-не понял?

– А-а-а! – махнул зло рукой Жеглов и повернулся ко мне: – Мы ведь с тобой и не знаем даже, как звали Топоркова… – Он поднял свой стакан и сказал: – Если есть на земле дьявол, то он не козлоногий рогач, а трехголовый дракон, и башки эти его – трусость, жадность и предательство. Если одна прикусит человека, то уж остальные его доедят дотла. Давай поклянемся, Шарапов, рубить эти проклятущие головы, пока мечи не иступятся, а когда силы кончатся, нас с тобой можно будет к чертям на пенсию выкидать и сказке нашей конец!

Очень мне понравилось, как красиво сказал Жеглов, и чокнулся я с ним от души, и Михал Михалыч согласно кивал головой, и легкая теплая дымка уже плыла по комнате, и в этот момент очень мне был дорог Жеглов, вместе с которым я чувствовал себя готовым срубить не одну бандитскую голову. Жеглов и второй стакан ничем не закусил, только попил холодной воды прямо из графина, багровые пятна выступили у него на скулах, бешено горели глаза, и он теребил за руку Михал Михалыча:

– Они и меня могут завтра так же, как Топоркова, но напугать Жеглова кишка у них тонка! И я их, выползней мерзких, давить буду, пока дышу!.. И проживу я их всех дольше, чтобы самому последнему вбить кол осиновый в их поганую яму!.. У Васи Векшина остались мать и три сестренки, а бандит – он, гадина, где-то ходит по земле, жирует, сволочь…

Все вокруг меня плавно, медленно кружилось. Я встал, взял со стола графин, пошел за водой на кухню и почувствовал, что меня тихонько, как на корабле, раскачивает, и веса своего я не ощущаю – гак все легко, будто накачали меня воздухом.

– …Вашей твердости, ума и храбрости – мало, – говорил Михал Михалыч, когда я вернулся в комнату и, сделав небольшой зигзаг, попал на свой стул.

– А что же еще нужно? – щурился Жеглов.

– Нужно время и общественные перемены…

– Какие же это перемены вам нужны? – подозрительно спрашивал Жеглов.

– Мы пережили самую страшную в человеческой истории войну, и понадобятся годы, а может быть, десятилетия, чтобы залечить, изгладить ее материальные и моральные последствия…

– Например? – уже стоял перед Михал Михалычем Жеглов.

– Нужно выстроить заново целые города, восстановить сельское хозяйство – раз. Заводы на войну работали, а теперь надо людей одеть, обуть – два. Жилища нужны, очаги, так сказать, тогда можно будет с беспризорностью детской покончить. Всем дать работу интересную, по душе – три и четыре. Вот только таким, естественным путем искоренится преступность. Почвы не будет…

– А нам?..

– А вам тогда останутся не тысячи преступников, а единицы. Рецидивисты, так сказать…

– Когда же это все произойдет, по-вашему? Через двадцать лет? Через тридцать? – сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах слоился, будто был слеплен из табачного дыма.

– Может быть… – разводил черепашьими ластами Михал Михалыч.

– Дулю! – кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. – Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают!

– Я и не предлагаю ждать, – пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. – Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное – моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей…

– Милосердие – это поповское слово, – упрямо мотал головой Жеглов.

Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя, и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик, выслушивая сначала одного, потом другого.

– Ошибаетесь, дорогой юноша, – говорил Михал Михалыч. – Милосердие не поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все стремимся…

– Точно! – язвил Жеглов. – «Черная кошка» помилосердствует… Да и мы, попадись она нам…

Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча: